– С гуськи вода, с Веры худоба…

Уложив ребятишек ночевать, прикрыла печную вьюшку, чтобы небушко не топить, избу не студить, помолившись, прилегла на лавку подле самовара. Улыбнулась, засыпая: завтра Благовещенье и Вербное воскресенье, Христа Бога прославим, поклонимся, что не по грехам нашим милостив Богом. И лишь укуталась мать сном, приблазнились дивные птицы, – не то косачи, не то глухарки, но с человечьими лицами …а может, райские птицы с ясноглазыми и ласковыми ангельскими ликами?.. потом незримый в избяной теми тронул за плечо и – голос, напоминающий говор Вани Житихина, брата:

– Чего же ты, Аксинья, разлеживашься?! Детки твои помирают…

Ветром смахнуло мать с лавки; запалила жирник, – керосин еще при отце весь вышел, – кинулась к ребятишкам, стала их тормошить, а те и впрямь будто неживые, бездыханные. Тут и учуяла мать угар – красным лиственничным смольем протопила печь и с жаром закрыла. Заполошно выдернув до отказа печную вьюшку, отпахнула настежь двери в избу и сени, а уж потом и Веру с Ванюшкой, плетьми висящих на руках, поочередно выволокла на крыльцо. И откачивала на стылом апрельском ветру, и обрызгивала студеной водой, а все без проку. Растерялась мать… В деревне хоть соседи: ежели и не побежишь за подмогой, то чуешь их, надеешься, и легче справляться с лихом, а тут кругом тайга глухая… И взмолилась мать запальчивой молитвой, вроде и неведомой ей, но, может, слышанной в малолетстве от маменьки-покоенки:

– Владыко Вседержителю, врачу душ и телес, смиряй и возносяй, наказуй и паки исцеляй! Чад моих, Ивана, Веру, немощствующа посети милостию Твоею: простри мышцу Твою исполнену исцеления и врачбы, исцели чад моих, возставляй от одра и немощи… Ей, Господи, пощади создания Твои во Христе Иисусе Господе нашем!..

Печально шумели в ночном ясном небе вершины древних сосен и лиственей; изредко в хребте лаяли полуночные гураны[5]; стыло и отчужденно мерцал Млечный Путь – гусиная тропа, по которой уплывали ребячьи ангельские души… Но… услышал Владыко Милостивый материны мольбы, и словно рек душам: мол, рано, дети Мои… Не исполнилось ваше земное назначение…, и отпустил их на земь. Очнулись, горемычные, ведом не ведая, где бродили и как очутились под звездным небом; мать тут же на крыльце напоила их брусничным морсом, потом, притулив к себе Ванюшку, взяв на руки малую, стала баюкать:

Баю-баю, баючок,
В огороде хмельничок,
Зайка хмелю нащипал,
Во лесочек побежал.
Зайка пива наварил,
Всех девчат напоил.
Девки песенки поют,
Вере спать не дают.
Уж мы заиньку найдем,
Долги уши надерем.

V

Скучно оживало таежное Вербное воскресенье, верша Цветную неделю. Вяло и неохотно заголубели двойные зимние окна, смотрящие в серый, еще очарованный сном, ирниковый распадок, освещая унылым светом лесниково убожество: нетесаные венцы с рыжими куделями мха; лопатистые изюбриные рога; козлоногий стол с рацией, омертвелой без папани; ходовые картинки и вышивки гладью и крестиком, – сестрица Аленушка с братцем козленочком да серый волк с царевной и царевичем; вольный топчан около печки, укрытый овичинной дохой, где в тяжком забытье, спинав в ноги ватное одеяло, разметались уснувшие под утро ребятишки, бессвязно и тревожно бормоча, обиженно всхлипывая, будто напрасно матушка вымолила их в печальный мир из ласковой вечности.

С утра вдруг заморосил первый апрельский дождь, и мать печально улыбнулась:

– Вот оно наше счастье – дождь и ненастье.

За ночь не сомкнувшая глаз – день во грехах, ночь во слезах – перестрадав до полного опустошения, широко и бездумно, немигаюче глядела в окно, на заудинский хребет. Но отца не высматривала. Вся ее моченька страдать, надеяться, ждать за ночь иссякла, не осталось в заначке даже зла на отца, загулявшего в деревне. Луканька окаянный, что пасется по лево плечо, словно прошептал за мать: «Ох, упасть бы и уснуть вечным сном, а тут пропади все пропадом, гори синим полымем…» Но хранитель, что пасет по право плечо, напомнил свойским голосом: «Хворать-то некогда, Аксинья, не то что помирать, – пора коровенке с буруном и телкой сенца кинуть, напоить скотину; пора иманов выгонять из козьей стаюшки, – пусть пощиплют мураву на хребте, по солнопечным облыскам; пора и курам зерна бросить, а там и ребятишки подымутся, исть запросят, – галчатами в гнездовище отпахнут прожорливые клювы. Так что, Аксинья, некогда помирать…»