В Лазареву субботу, накануне Вербного воскресенья, мать смела с углов тенёты, протерла маменькины, тятенькины образа, подмазала глиной и подбелила печь; потом принесла с Уды пук вербы и ведерко дресвы – речного песочка, просеяла его ситом, пережгла в русской печи докрасна, а уж после, усыпав им широкие половицы, вышоркала их веничком-голячком, смыла горячей водой, и пасхально заиграли сосновые плахи, обнажили нежную древесную желтизну. Помолившись, нашарила мать в русской печи остывший уголь и намазала обережные кресты на оконных косяках и дверных колодах в избе и стайках, чтобы откреститься от нежити, – лютуют бесы, бесятся накануне святых дней, вроде зимы-карги в вешний месяц зимобор.
Присела отдохнуть, помянула тятю своего, мамушку, узрела себя малую, да и заговорила не то сама с собой, не то с Ванюшкой, что терся подле, голодно принюхиваясь к жаркой печи:
– Боялись мы Боженьку… Это мне, однако, лет пять было, мешаю молоко – топится в печке. Я молоко помешала ложкой, и эту ложку раз и облизала. А постный день был… Я за печку забежала, да на Божушка-то[4] гляжу и думаю: может, Божушка-то мене не видел, что я ложку лизала. Давай подолом язык обтирать…
Промытая изба, хотя и не вынули посеревшие от пыли зимние окна, вздохнула по-апрельски свежо и так нарядно, празднично засветилась, что Ванюшка с Верой тут же завели игры, из сыромятных мешочков высыпали на луково светящийся пол крашеные бараньи лодыжки. Ванюшка, парень сметливый, махом объегорил малую сестру – выиграл все ее кости, и Вера, уливаясь слезами, пошла жаловаться матери.
– Мама… он у меня все ладыжки забрал… Пускай отдаст.
– Отдай, Ванька! – велела мать. – Не дразни девку.
– Ага, отдай!.. – загорячился Ванюшка. – Я выиграл, вота-ка. Не отдам.
Сестра заревела лихоматом, а мать в сердцах крикнула из кути в горницу:
– Отдай счас же, паразит! Не выводи меня…
– Я выиграл… – захныкал и обиженный Ванюшка.
– Выиграл, выиграл… – передразнила мать. – Мог бы и поддастся, проиграть, – она маленькая.
– Ага, маленькая… Только ее жалеешь… Убегу я от вас в деревню к Илье с молодухой… к Таньке. Живите тут без меня… – Ванюшка, уливаясь мстительными слезами, быстро обул сыромятные ичижонки, накинул овчинную шубейку и вылетел во двор.
Но… слезы детские, что ночная летняя роса, – высунуло солнышко из-за хребта свой теплый лик, высушило сырость… и вскоре Ванюшка с Верой, мирно приладившись на полу, разложив старенькие тетрадки и огрызки цветных карандашей, малевали картинки. Вера, почти не глядя на бумагу, размашисто чертила пучеглазых и лохматых див на кривых и сучкастых ногах, – это, по ее мнению, были и мать, и отец, и Ванька, и корова, и даже лайка Найда. Ванюшка же – косясь на картинки, развешанные отцом по голым венцам сруба, где озирали степь три дозорных богатыря, заливали байки три охотника, играли на поваленой лесине три медвежонка, – старательно рисовал, потом раскрашивал медведя, которому талая вода подмочила бок и он с ревом полез из берлоги.
IV
Ближе к закату мать начесала с лиственничного пня багрового смолья, жарко протопила русскую печь и подле шестка намыла в корыте ребятишек, окатывая речной водицей, кою принесла до зари, когда ворон воронят не купал, – деды баяли, мол, эдакая вода моченьки добавляет. Ванюшка, стоя в корыте, тут же изогнул в локте ручонку, где ожил бугорок мышцы.
– Мам!.. глянь, какая у меня сила. В деревне всех заборою.
– Забороешь, забороешь… – кивнула мать, поливая сына из деревяного черпака. – С гуськи вода, с Вани худоба.
Укутав парнишку в старенький далембовый халат, турнув его в горницу на топчан, с теми же приговорами взялась купать Веру.