В Англии именно в это десятилетие Оден сказал в четырех строках то, что многим, должно быть, казалось едва ли не слишком банальным, чтобы вообще об этом говорить:
Когда такие склонности – идиосинкразии? особенности вкуса? – которые я попыталась привязать к исторической эпохе и объяснить фактами, приобретены в годы формирования личности, они могут пустить глубокие корни. Они могут породить страстную тягу к скрытности и анонимности, словно только то может иметь для вас личное значение, что вы можете хранить в секрете – «Избегай в любви признанья, / Смысл ее неизъясним»[36] или «Willst du dein Herz mir schenken, / So fang es heimlich an»,[37] – а простая публичная известность имени, то есть слава, может лишь запятнать вас несобственностью хайдеггеровского «люди», бергсоновским «социальным „я“», и низвести вашу речь до оденовского «глухого механического крика». После Первой мировой войны существовала любопытная социальная структура, которая до сих пор ускользала от внимания профессиональных литературных критиков, а заодно историков и социологов, и которую точнее всего можно описать как международное «общество знаменитостей»; даже сегодня было бы нетрудно составить список его членов – и в нем не нашлось бы никого из тех, кто в конечном итоге оказался в числе влиятельнейших авторов периода. И хотя в 1930-х годах никто из этих знаменитостей международного масштаба 1920-х действительно не проявил должной солидарности, на которую они все надеялись, думаю, вряд ли можно утверждать, что кто-то из них пал раньше и вверг остальных в большее отчаяние, чем полный и неожиданный крах этого аполитичного общества, члены которого, изнеженные под защитой «сияющей мощи славы», оказались хуже готовы к катастрофе, чем не знающие славы множества, которые лишились всего лишь защиты своих паспортов. Выражение в кавычках взято мной из автобиографии Стефана Цвейга «Вчерашний мир», написанной и опубликованной им незадолго до самоубийства. Насколько мне известно, это единственное письменное свидетельство этого неуловимого и, без сомнения, обманчивого феномена, одна только аура которого обеспечивала тем, кому было дозволено нежиться в сиянии славы, их, как сказали бы сегодня, «идентичность».
Не будь я слишком стара, чтобы с легкостью перенимать фигуры речи младшего поколения, я могла бы искренне сказать, что первейшим и в моем случае самым логичным следствием получения этой премии стал «кризис идентичности». «Общества знаменитостей», само собой, нечего опасаться; оно, слава Богу, больше не существует. В нашем мире нет ничего более мимолетного, более шаткого и хрупкого, чем та форма успеха, которая приносит славу; ничто не приходит легче и быстрее, чем забвение. В духе моего поколения – поколения, которое постарело, но еще не совсем умерло, – было бы отбросить подобные психологические рассуждения и принять это счастливое вторжение в мою жизнь как простую удачу, ни на минуту не забывая, однако, что боги, по крайней мере, греческие боги, ироничны и вдобавок коварны. Что-то подобное сделал Сократ, который начал докучать людям и задавать свои озадачивающие вопросы после того, как Дельфийский оракул, известный своими загадочными двусмысленностями, объявил его мудрейшим из смертных. Согласно Сократу, это было опасное преувеличение, вероятно, намек на то, что мудрых людей нет, а ему, Сократу, Аполлон хотел сказать, что он мог бы распространить эту догадку, запутывая своих сограждан. Итак, что же боги хотели сказать, делая так, чтобы вы выбрали для публичных почестей кого-то вроде меня, человека, не имеющего ни статуса публичной фигуры, ни желания ею становиться?