Лестница прямо напротив входной двери была винтовой. Лестничный колодец служил одновременно и световым – сквозь остекленный световой фонарь виднелся блестящий гелиостат над домом.
Поднявшись по скрипучим ступенькам на второй этаж, мы нашли там три спальни – без излишеств, но удобные. В каждой стояли: кровать, комод, стул, пресс для брюк и письменный стол с бланком почтовой бумаги на нем. «Восточный Кармин – ворота в Красные края», – гласил бланк. Еще в спальнях были латунные рефлекторы, которые могли изгибаться под углом и посылать свет куда нужно.
– Я займу ту, что выходит окнами на фасад, – заявил отец и стал обследовать свою комнату. После краткой разведки я выбрал спальню, выходившую на противоположную сторону дома. Там было посветлее, чем в третьей, а окна смотрели на закат. Я уже собрался наведаться на третий этаж, как вдруг остановился: в доме был еще кто-то. На лестнице беспорядочно громоздились картонные коробки и стоял резкий запах. И еще – музыка.
– Боже, – сказал подошедший отец. – Это же «Охрахома»!
Я тоже знал это, хотя никогда не видел либретто. Музыкальные шоу были делом привычным – во всех городах предписывалось устраивать не меньше двух представлений в год. А вот работающий фонограф считался редкостью. Восковой цилиндр остался единственным разрешенным средством звукозаписи, и на владение им требовалось разрешение Совета, возобновляемое каждый год. Эта музыка была некоторой компенсацией за сломанный фонограф в Гранате, но все это так или иначе выглядело странно.
– Привет! – крикнул я.
Никто не отозвался.
– Оставляю все в твоих умелых руках, – нервно сказал отец. – Мне надо заполнить форму на перенаправление нашей почты, до того как появится главный префект. Может, пригласишь нашего хозяина на ужин?
И, не дожидаясь ответа, он поспешил вниз по лестнице.
Я снова позвал невидимого хозяина – с тем же результатом – и решил взобраться по ступенькам. Я уже видел коридор третьего этажа, когда почувствовал, что глаза мои слезятся, и чихнул. К десятой ступеньке я чихал уже беспрерывно и очень сильно, все это болью отдавалось в голове. От слез все поплыло перед глазами. Пришлось срочно отступить на площадку второго этажа, где чиханье закончилось так же внезапно, как началось. Я вытер глаза платком и сделал новую попытку. На девятой ступеньке и шестом чиханье я сдался и вернулся вниз, слегка сконфуженный, с текущим носом. Тут музыка прекратилась – не потому, что прозвучали финальные аккорды или кончился завод: казалось, иголку сняли с цилиндра. Послышался звук отодвигаемого стула. Хозяин был дома.
– Привет! – сказал я как можно вежливее. – Меня зовут Эдди Бурый. Мы с отцом хотим знать, не придете ли вы к нам на ужин?
Молчание.
– Привет! – повторил я.
Внизу скрипнула ступенька. Я обернулся. Но это оказался не отец, а – удивительное дело – апокрифик, который поднимался по лестнице. Он никак не отреагировал на мое присутствие. Мне пришлось отступить на шаг, иначе он столкнулся бы со мной. Только тут я осознал, что он и есть хозяин – один или вместе с тем, кто двигал стулья наверху.
– Экс-президенты – все серферы, – говорил он, взбираясь по лестнице, – и не орите на меня, господин Варвик.
Я проигнорировал его, согласно протоколу, при этом заметил, что апокрифик ни разу не чихнул, и медленно побрел к себе – распаковывать вещи.
Одежду я аккуратно сложил в три ящика, один над другим, на случай инспекции, но все личные вещи оставил в маленьком чемоданчике. Я взял его с собой, ибо чемоданчик был единственным личным пространством человека: два кубических фута, которые принадлежат одному тебе. Правило это соблюдалось так строго, что без разрешения ближайшего из родственников чемоданчик не могли вскрыть даже после смерти. Была тут и оборотная сторона: все, что я оставлял дома, не подпадало под правило о частной жизни 1.1.01.02.066, а значит, могло быть обнаружено и конфисковано. И в случае необходимости меня бы наказали. Приходилось носить с собой все, что не соответствовало правилам.