Может быть, Афанасию снится ужасный сон? Может быть, нужно встряхнуться, чтобы проснуться? Проснуться и ожидать, сладко томясь сердцем, встречу.

В доме свет не появился.

Тишина и ночь.

Нет, не сон. Но и на явь не похоже.

Глава 21

Побрёл Афанасий неведомо куда и зачем.

Видит – клуб, света в нём много, наверное, две-три керосинки запалили. Зашёл, тягучим шагом взобравшись по ступенькам высокого крыльца. Мрачно обозрел – народ в зале толчётся, тени сшибаются и коробятся на стенах. Патефон скрипит истасканным трофейным фокстротом. Пары ногами шуршат по плахам пола среди окурков и ошметьев глины и назёма. Со стен невозмутимо смотрят на людей Ленин, Сталин, Маркс и Энгельс. Посерёдке зала, видимо, для украшения, торчит разросшийся до самого потолка фикус в бочке, толсто-жирными листьями сыто, самодовольно лоснится.

Только вошёл Афанасий – весь зал так и воткнулся в него глазами, так и принагнулся в его сторону. Перебирают взгляды френч его, яловые сапоги – диво, ничего не скажешь. Девушки подобрались, платья, причёски оправляют, сверкают очами: видный парень пожаловал, городской да модник и один – диво дивное и невидальщина. Некоторые парни напыжились, но зловато насторожены, бдительны. Афанасий понимает: если были бы у этих парней хвосты – подприжали бы.

Смотрит на любопытствующий народ и чувствует – яростная неприязнь в нём скапливается, чуть что – может наружу выплеснуться. Диковатые желания пробуждаются: хочется этот кичливый фикус выдрать из бочки, саму же бочку взмахнуть над головой и – об пол. Потом ахнуть кулаком по патефону, а то и кому-нибудь по физиономии дать.

– Чего выпучились! – закипала в нём кровь.

Школьный приятель, худосочный, но задиристый Федя Замаратский, подпрыгнул. Распахнув борт куртки, украдкой показал бутылку с самогоном:

– Тяпнем, Афанасий, за встречу?

– Айда.

На крыльце прямо из горлышка хлебнул Афанасий. Содрогнулось нутро – ненавидел хмельное, мерзостью считал; а если, случалось, и выпивал в общежитии или на заводе, так то – за компанию, помолодечествовать тянуло, чтобы считали мужиком. Хотя и противно, однако ещё хватил. Передохнул, – ещё разок, и ещё. Занюхал рукавом френча.

– Хар-р-ра-а-шо!

Постояли, покурили, о том о сём потолковали – полегче стало. Однако в голове – раскачка мыслей, предвещающая не бурю ли.

Бутылка опорожнена, заброшена в кусты. Афанасий не глядя сунул Феде горсть денег:

– У бабки Зурабихи брал? Дуй к ней. Да закусить чего-нибудь прихвати.

– Сей миг! – прищёлкнул каблуками Федя.

Снова пили, благо, закуска была – не так противно шло; в какой-то момент осознал – пьётся как вода. В голове уже вихрь, сумятица, но на ногах удерживался. И – помнил, всё помнил. «Пьяный? Хар-р-ра-а-шо!» Слабосильного Федю раскачивало, но рядом с Афанасием он чувствовал себя героем – задирался на прохожих, девушек цеплял, щупал их.

– А скажи-ка, Федя, кто к моей клеился? – наконец спросил Афанасий. Слова выговаривал старательно, потому что застревали они, вроде как выталкивать их надо было.

– Да всякие ошивались хахали.

– Говори! Ну! – внезапно сгрёб за шиворот и встряхнул, точно пустопорожний куль, Федю.

Паренёк не на шутку испугался. Понял, что лишнее сболтнул. Но поздно уже было.

– Самоличностно, Афоня, как-то раз узырил: Колян Усов увивался возле твоей Катьки. Катька-то у тебя, конечно, строгая девчина. Да кто их знает, баб.

– Заткнись!

– Да я чё? Я ничё. Моё дело маленькое. Ну, ещё тяпнем? – Но Афанасий промолчал, стоял недвижимый, как камень. – Ну, тады я один. Здоровьица, Афанасий Ильич, ли чё ли.

Афанасий видел Николая Усова в зале – танцевал тот с толстушкой Машей Весениной. Маша, тридцатилетняя вдова с двумя детьми, муж её погиб ещё в сорок первом под Москвой, льнула к парню, млела. Скотником Усов работал; рвался в армию – не взяли: ходил скособочкой по причине больного позвоночника, искривлённого с голодного и обильного на надсадные труды детства. Но собой был приятен и даже виден: поджарый, кучерявый, улыбчивый.