– Ты чего, мама?
– Сердце скололось в духоте – вышла дыхнуть свежего воздуху.
– Ну, пойду я. Не со стариками же мне киснуть. Вон, кажется, возле клуба, надрывается гармонь.
– Оно конешно: дело твоё молодое.
Но пальцы матери, чувствует, закостенели на его рукаве, не разжимаются.
– Ма-а-ама, ну, чего ты? Дай пойду. Отпусти.
– Ты, сыночка, не поспешал бы. По жизни-то. Гляжу, запальчив ты больно, хóдок. Душа-то, можа, и требует чего, ан с разумением легше жить.
– Да говорила уже! Мама, отпусти, пожалуйста.
Разжались пальцы, туго затянутыми тисками раздвинулись. Крестит сына, молитву шепчет, всхлипывает.
– Вот только этих всяких поповских штучек не надо бы! Потопал я. Не плачь! Мама, прошу.
– Не буду, не буду, сыночка. Что ж, ступай. Всё однова – жизнь и смерть наши в руках Божьих, как бы мы чего не намыслили для себя.
Чинным неторопливым шагом прошёл Афанасий до проулка, и только завернул в него – мальчишкой сорвался бежать. Сердце, возможно, выбилось из груди – где-то уже впереди летит. Догоняй его! Дороги-пути не различить – потёмки казались жуткими: привык глаз к городским освещённым улицам. Не напороться бы на забор или дерево; или не сбить бы кого-нибудь с ног, – этак и покалечить можно. Деревня жила без электрического света, в окнах сиротливо жмутся тусклые огоньки керосинок и свеч, но Афанасию чудится, что он отчётливо видит и окрестность, и под ногами. Не глаза видели, а сердце. Оно же, очевидно, чуяло и колдобины, и заборы, и столбы – любые препятствия, сплошь возникающие из тьмы. Ни единого раза даже не запнулся – пролетел через добрую половину Переяславки.
И вот он уже перед домом Екатерины. Наконец-то! Сейчас он увидит её, прижмёт к своей груди, окунётся взглядом в её милые светлые чёрные глаза. Столько у него заготовлено ласковых слов, столько слов и любви скопилось!
Различил сквозь занавеску огонёк в её закутке. Не ложится спать, поджидает! – ликовал, оправляя френч, приглаживая ладонью чуб. Ещё какие-то секунды – и он увидит Екатерину, свою Катю, Катеньку, Катюшу. Непременно что-нибудь такое особенное начнётся, не может не начаться. Другая, не другая жизнь завяжется, когда он увидит Екатерину, но чему-нибудь особенному случиться.
Но только, как раньше поступал, хотел перемахнуть в палисадник и легонечко постучать в окошко, как вдруг от ворот отъединилась тень.
Афанасий, чуточку испуганный, даже вскрикнул:
– Катя!
– Это я, Афанасий. Поджидаю тебя на скамейке. Ведь не мог ты не заглянуть к нам – правильно?
– Тётя Люба?
– Ну, я это, я.
– Здравствуйте. А где Катя?
– Здравствуй, Афанасий, здравствуй, родной, – приветствовала женщина вздыхая.
Помолчала, возможно, собираясь с духом.
– Разговор к тебе имеется. Не буду плутать в словесах, наводить тень на плетень, а напрямки говорю: не судьба тебе моя Катька. Не судьба. Ты парень видный, умный, мастеровитый, в анжанерá выбьешься – найдёшь себе девушку ровню, полегоньку обустроишь свою судьбу. Ступай с миром. Ступай. Вот весь тебе мой сказ.
Афанасий застыл, но чует – весь охвачен огнём, и изнутри, и снаружи. И начинает что-то говорить – сипота пресекает речь, комкаются слова.
Наконец, произнёс, выбивал из себя почти что по слогам:
– Любовь Фёдоровна, что же вы такое говорите? Не надо мне других девушек. Мне ваша Катя нужна.
– Я ить, сынок, не по своей воле говорю, а по её великой просьбе. Не хочет она с тобой дружбу водить. Отдельную от тебя намерена торить судьбу. А ты – отступи. Не мешай ей, Афанасий. Уходи. – Помолчав, прибавила на полушепоточке: – Ступай с богом.
Афанасий задохнулся закипевшим в груди огнём:
– Она… не хочет… тётя Люба… да вы что… да как… зачем, зачем вы так… – горлом выдирались спекавшиеся в сгустки слова.