А Егор – молча и точно чужой – сидел у двери. Он ни разу не посмотрел на хозяйку.
Она же глаз с него не спускала!
Но вот Егор, внезапно решившись, быстро поднялся и вышел. И она, будто ждала, тоже вскочила, кинулась следом.
Все переглянулись: ага, мол, понятно! А Прохоров вспомнил давешний разговор старухи с соседкой и покачал головой. Ребята затоптали окурки и один за другим подались на улицу.
– Постоим на крыльце!
Прохоров оглядел избу. Изба была большая, но почти пуста. «Одиноко живет», – решил Прохоров и тут спохватился: и ему пора было идти.
Она вернулась одна, увидела незнакомого и нахмурилась.
– А ты чего не ушел? – с ожесточением, грубо крикнула она, прижав руки к груди. – Все только ходите…
И широкой мужской походкой прошла мимо него и села, точно упала на стул, точно разом подсеклись у нее ноги.
Так она долго сидела. А Прохоров все не уходил, все, казалось, ждал чего-то… Она включила радио и напряженно слушала, глядя пред собой. Но она вовсе не слышала гремевшей в репродукторе музыки, и Прохоров это чувствовал.
– Пей! – вдруг сказала она. – Ты гость.
– Что ж, – помедлив, согласился Прохоров. Он присел к столу и снял фуражку. – Что ж, давай и выпьем с праздником.
– Пей один!
Прохоров посмотрел на ее руки, твердо лежавшие на столе. А лицо было некрасиво, но и нестаро, и глаза глядели тяжело. И Прохоров понял, что ждала Егора весь вечер, и эта водка была, конечно, для него. А теперь было все кончено, она сама это теперь знала.
Ему хотелось сказать, что погорел, что уже месяц ходят с сыном…
– Да, – сказал он, – вот и прошел праздник.
Он взял со стола фуражку: и в самом деле пора было уходить. Из сеней он слышал поспешные шаги женщины, стук накинутого крючка. А потом прошел под освещенными окнами: женщина все стояла у дверей…
Было еще светло на улице. За речкой, перегоняя друг друга, крепко играли гармонь и баян.
На траве у дома сидел Егор, чернела его непокрытая голова. Он курил, сплевывая в траву. В сенях ходила, гремела ведрами старуха. Иногда она останавливалась и смотрела на сына.
Прохоров осторожно отодвинул ворота в сарае. Васек спал. Слабо кружило голову духом свежескошенного сена, теплом коровника. Прохоров расстегнул и снял китель, сложил его под изголовье.
Он проснулся среди ночи – словно толкнуло в грудь что-то… И не вдруг понял, где же он, слыша, как и во сне, сильный запах луговой травы. Еще мутно и мягко покачивало его, еще плыли в глазах, в огромном небе высокие облака, изумлявшие белизной, и была будто бы с ним Антонина – не эта, народившая четверых, а молоденькой девкой… Будто бы они шли босые узенькой стежкой сбоку затравевшей дороги, и пахло с лугов сеном и дождиком. Она смеялась, забегая вперед, дразнила зубами, вызывающе нежными, хохочущими глазами, а Прохоров старался шагать степенно, глядел на скошенные луга…
Сон был так явствен и так чем-то значителен, что Прохоров, совершенно проснувшись, не разочаровался в том. Но какое же это было далекое время! Он вышел на улицу, ночь стояла ясная. Где-то все играл и играл баян и кричали песни мужские и девичьи голоса. И одно во всей деревне светилось окно в Фенькином доме. Вовсе это не удивило Прохорова: видно, ждала она, некрасивая, влюбленная женщина, ждала с той же готовностью ко всему, как, наверно, и его, Прохорова, ждала Антонина – человек, с которым прожита долгая жизнь…
Он был еще во власти сна – его дороги и неба. Он думал о доме, словно тот и впрямь был у него. И знал теперь, что ночует здесь с сыном последнюю ночь.
1961
Далеко, далеко за морем
На пятьдесят шестом году его жизни, ранней весной, близ селения Антиб.