«Заяц! У меня все хорошо. Ноги берцами стер, но кормят нормально, хоть похудею наконец-то. Маме привет. Скучаю по вам двоим красивым – очень! Кузю в нос от меня поцелуйте».

Его звали Гришей – он был всегда высокий, загорелый и взрослый. Говорил, что сам выдумал Аде имя. В детстве сажал себе на спину и катал по квартире, как пони. Чинил ее игрушки – «я же единственный мужчина в доме». Когда Адины вещи вытряхнули из портфеля в окно, такого леща залепил однокласснику, что чуть не загремел в детскую комнату милиции. Выпускаясь из школы, тащил Аду на плече, пусть она была уже большая и тяжелая. И она звенела, звенела, звенела колокольчиком и все думала, что отдавит Грише что-нибудь своими вечно торчащими костями.

Было в нем что-то от несуществующего папы, от вообще идеи отца, никогда Аде не понятной, от Конька-Горбунка, от Фредди Меркьюри и от Бога – и письма из армии у него были длинные и нежные, и на фотографиях он был красивый-красивый, даже с неправильно сросшимся носом, даже с подростковыми усиками в восьмом классе, даже с нечесаными патлами.

– Какая же ты, блядь, психованная! Психованная дура! Уебывай отсюда на хуй, пока я тебя не убил к чертовой матери!

Почему-то вокруг был вечер, темно-синий рынок, сваленная этажерка, осколки стекла и текучие лужи, пахнущие больницей. Ада вскочила, уронив табуретку, и побежала обратно – сквозь прилавки, рассыпчатый песок, траву и детскую площадку, спотыкаясь об оградку.

Она почувствовала, что улыбается, глупо и почти болезненно, впервые за два года. И руки – впервые за два года стали легкими, и Ада широко болтала ими в воздухе, почти не обращая внимания на взгляды прохожих.

– Где он? Почему он уехал? Он приедет? – спросила она с порога.

– Кто, Адушка? Где ты была?

Глупая, глупая мама – застыла у плиты со своим глупым половником и глупым котом в ногах.

– Гриша! Куда он уехал? Снова в армию? Почему он нам не пишет больше? Где его письма? Ты их скрываешь от меня?

– Ты не переживай, главное, Адушка. Давай я тебе чайку сделаю? Посидишь, успокоишься…

– Я не буду пить чай! Я не буду пить чай из разбитой чашки! Я порежу себе рот!

Мама растерла глаза руками – смяла лицо, как грязную салфетку.

– Сядь, пожалуйста.

– Я не хочу!

– Умоляю, Адушка. Гриша сейчас в другой квартире живет. Давай ты сядешь, а я ему позвоню. Он к нам приедет. Сейчас приедет.

Ада грохнулась на стул. Все было неправильно: обои в вензелечках, напоминающих смеющиеся лица демонов, сотейник и сковородка на плите, оставляющие на дверцах кухонных шкафчиков матовые следы пара.

Мама ушла в большую комнату, к телефону. Звонить Грише, объяснять, куда приехать. Из приглушенной коврами и стенами речи Ада разобрала свой адрес.

Она встала к шкафам. Высыпала специи, вынула тарелки и чашки – и в каждой искала его письма: куда-то же мама должна была их спрятать?

Минут двадцать, не больше, – в дверь позвонили. Ада вскочила, выбежала и сразу упала в Гришины большие объятия, спрятала нос в широких-широких плечах – что Москва-река поперек. И Гриша пах так же, как раньше, – тяжелым мужским потом, сигаретами, зубным порошком, кремом для обуви.

– Простите, что поздно так, мне просто сказали звонить, если вдруг опять, – затараторила мама. – Она таблетки сегодня не выпила, чашку разбила, испугалась…

– Выписки есть? – спросил Гриша.

– Ой, были где-то, подождите секундочку… Я ж собирала даже…

Ада врезалась носом в Гришину ключицу, вгрызлась зубами – небольно, ласково, не зная, как еще объяснить. Секунду спустя оказалась прижата спиной к чьей-то еще груди, с руками, заведенными назад. Обернулась – за ней тоже был Гриша.