Никаких усилий изображать непринужденность я даже и не предпринимала. Я встала у окна, точнее, у стеклянной стены, внизу у моих ног— горящий огнями город и залив. Он тоже замолчал. Подошел сзади, осторожно взял за плечи, чуть-чуть подождал, ожидая реакции. Я не пошевелилась.

Про «дальше», извини, рассказывать не буду. То, что потом было, я даже сексом не могу назвать. Как будто что-то еще вошло к нам в комнату и мы ему просто подчинялись. Так сильно у меня и было-то в жизни – на пальцах одной руки пересчитаю…

Такой вот был у меня харассмент.

Потом, уже под утро, когда лежали рядышком, обсыхали, такие вдруг родные, он, придурок, голос подает:

– Если хочешь, поговорим о твоей работе.

– Ты о чем?! Совсем с головой плохо?

– Извини, – говорит. – Ради бога, извини!

И чувствую, это у него от души.

Нет-нет, больше мы не виделись. Я не захотела. А зачем?


Наш разговор я сел записывать сразу же, как проснулся. Какие-то ее фразы я записал дословно, они как будто царапины во мне оставили, и мне нужно было только поставить в них иглу звукоснимателя и записывать под диктовку, а какие-то приходилось воспроизводить по ощущениям, оставленным ими. То есть этот сон я отчасти уже как бы и сочинял – с записью снов иначе не бывает, – но, честное слово, я очень старался воспроизвести его максимально приближенным к реальности.

Ну а что осталось в памяти в абсолютной сохранности – глаза закрою и вижу, – так это сам вокзал, где мы сидели. Поначалу сидели «мы», а потом – я не заметил, когда и как, – потом там уже сидел я один и слушал ее голос. Всё, связанное с ожиданием ночного поезда и встречей человека, нужного моей ночной подруге, рассосалось само собой – слишком пустынным, я бы сказал, оцепенелым был тот вокзал. И ясно же, что никакой поезд сюда уже не придет, что кроме меня на этом вокзале никого нет и быть не может.


И еще: мукой моей при пробуждении была моя неспособность вспомнить, с кем же я все-таки говорил. Я слушал голос женщины безумно знакомый, но вспоминался почему-то чердак старого малоярославецкого дома, на котором я в свои школьные времена разбирал книги, оставшиеся от деда одноклассника, и в руках у меня оказался переплетенный томик: «Стихи и письма» Мадлен де Лиль издания 1912 года в переводах и пересказах Щепкиной-Куперник. Стихи меня не зацепили, поразили письма, точнее «Письмо к возлюбленному», в котором было такое: «…Не верь тому, что ты обо мне думаешь! Не верь своей голове! Верь тому холоду, что разливается у тебя в животе, когда смотришь на меня. Верь глазам, которые ты не можешь оторвать от моих плеч и моей груди. Верь той жути, которую испытываешь, встретившись со мной взглядом и погружаясь в него все глубже. Голова у тебя – не от бога, голова твоя – от беса, лишающего тебя той жизни, что вложил в тебя Бог…» Я помню, как пытался заслониться потом от этих слов чтением Льва Толстого. Очень старался. И вот эти слова вдруг снова зазвучали во мне, произносимые голосом моей собеседницы во сне. То есть получается, голосом французской поэтессы XVIII века – так, что ли?!


…Был в том сне еще какой-то у нас разговор, из которого я запомнил совсем немного, но немногое это запомнил твердо:

– Ну а вообще, ты нас слушай поменьше. Женщины, они всегда себе на уме. Даже если и ума там нет никакого. Умом нас наделяет любовь или отсутствие любви, если отсутствие ее переживается с такой же остротой. А что такое любовь, по каким законам она живет и на что способна, не знает никто.

Вот смотри: я ехала в метро. На свидание. Без особого желания ехала, точнее, вообще без желания. Не надо было ехать. Но вроде как договорились, вроде как обещала. В конце концов, я уже в поезде, я еду, а он ждет меня на платформе станции «Красносельская». И вот поезд въезжает на «Красносельскую», останавливается, двери в вагонах открываются, но не левые двери, которые – на платформу, а правые – в стену. Представляешь? И какое-то время поезд стоит так. Потом, конечно, правые двери закрываются, левые открываются, но я уже все поняла. И с места не стронулась. Двери закрылись, я поехала дальше, до «Сокольников».