Шкворень был человек непростой, Чириков слыхал о нем еще в бытность свою в Петербурге. Когда-то звался он директором Морской академии, генерал-прокурором Григорием Григорьевичем Скорняковым-Писаревым, знавал лично государя Петра и был им послан в учебу. Однако после смерти государя фортуна, как это бывает, отвернулась от него: за участие в заговоре против «светлейшего» Меньшикова был он бит кнутом, лишен чинов и наград и сослан в Сибирь. После же смерти оного как «человек полезный» был восстановлен в должности и назначен Начальником Охотского порта.
Казалось бы, такой человек должен быть рад тому, что именно Охотск выбран форпостом дела столь величественного и гигантского. Было к чему приложить силы – стремительно растущий порт нуждался буквально во всем, а более всего – в грамотном руководстве. А там, глядишь, и былые грехи простятся новыми заслугами…
– Каналья! Сукин сын! – бушевал тем временем Шпанберг. – Указ Сената ему не указ! Месяцами ржавого гвоздя выдавать не соизволит! Знали б вы, каких трудов мне стоило, чтобы корабли-то те, что в порту стоят, выстроить! И ведь в том году еще со стапелей спустили! Вышел бы в Японскую экспедицию еще в июле, Христом Богом клянусь! Но от вас груза нет, от Шкворня – снега зимой не выпросишь! Вот и пришлось обратно днища сушить! А людей кормить – чем? Голодаем, видит Бог, писал капитан-командору, – голодаем! А тут еще сволочь эта красномордая доносы на меня в самый Петербург пишет, будто б я имущество казенное разворовал и шкурами торгую! Да я его… А сам, прости Господи, днями целыми гульбу устраивает с девками да вином, а пьяным делом блажит несусветно! Меня клялся в карцер засадить, да корабли мои пожечь!
– Остынь, Мартын Петрович, – урезонивал его Чириков. – О делах в Охотске капитан-командор уже в Петербург отписал. Найдут на него управу!
– Уж мне ли не знать, сколь скользок сей угорь! – не унимался Шпанберг. – Не впервой в здешних-то местах хаживаю! Уж отстраняли каналью! Уж отсылали! А вон вернулся и пуще прежнего шалит! Нечем заняться! Доносить на меня вздумал! Убью Hurensohn![6]
Шпанберг расходился все круче, из углов рта полетела слюна.
– На этот раз дело верное, – тихо сказал Чириков. – С вестовым капитан-командор велел передать, что указом императрицы нашей отстранили его уже. Однако ж приказ в Сенате застрял, замену ищут.
Шпанберг резко замолчал, потом расплылся в неприятной улыбке.
– Значит, вот как…
– Вот так, – с нажимом произнес Чириков. – А потому, Мартын Петрович, надо нам наше дело делать.
– На поклон не пойду, – с вызовом бросил Шпанберг. – Хоть сам Беринг пущай приказывает. Не согну шеи перед поганой вшой!
Чириков вздохнул.
– Что ж, придется нам, Ксаверий Лаврентьевич.
– Кто посмел ко мне на глаза эту погань впустить! – послышалось со входа.
Дом Скорнякова-Писарева посрамил бы и иные особняки в Петербурге: о двух этажах, да с подъездной аллеей для экипажей. Однако рядом с кособокими избами и разбитой колеей смотрелся он не величественно, а как-то по-варварски дико. Внутри дом был столь же странной смесью роскоши и дикости – медвежьи и волчьи шкуры на полу соседствовали с дорогими китайскими вазами и стенами, затянутыми узорчатым шелком. Хозяина они нашли в кабинете, отнюдь не расположенного к приему.
Следом за Вакселем и Чириковым ввалился лакей в ливрее с золотым позументом и с рассеченной губой:
– Не вели казнить, Григорий Григорьевич, батюшка! Сами оне вперлись, супостаты!
– Доброго утречка! – звучно поздоровался Чириков, одетый, как на парад. – Людишки твои непонятливы очень, так что пришлось вразумить, уж извини, Григорий Григорьевич! А дело у нас казенное. Капитаном-командором Берингом посланы спросить с тебя все то, что ты властью своей к экспедиции Камчатской и Японской выдать должен.