А я наблюдал – единственный во всей школе, кроме Флоры, кто не приветствовал Лоама криками и аплодисментами – и видел, как улыбается мисс Харди, и подпрыгивает, и хлопает в ладоши, а мистер Адамсон свистит в два пальца, по-настоящему свистит, как многие бы хотели, да мало кто умеет. И я увидел то, от чего мои надежды разбились вдребезги: мистер Эррингтон – мистер Эррингтон утирал слезу.

Чесслово.

Тот самый жест, как в кино, когда героя одолевают эмоции, быстрое движение указательного пальца, слеза блеснула на солнце точно бриллиант. И эта слеза сказала мне, что ничего хорошего меня не ждет. Как бы я ни отличился в учебе, все будут всегда на стороне Лоама, чемпиона чемпионов, проклятого Ланселота нашего маленького Камелота.

10

Спина верблюда

Мне предстояло вынести еще две коронации в Осни – оба раза триумф справлял Лоам, – прежде чем я выбрался оттуда. И будет только справедливо сказать, что с каждым годом становилось все хуже. Как, спросите вы, что может быть хуже жидкого дерьма, потекшего из тебя посреди стадиона? Хуже, чем со страхом следить за экраном своего смартфона до серого предрассветного часа?

И тем не менее. Мы становились старше, и все издевательства становились тоже более взрослыми. Прежде чем я перейду к рассказу о темной материи, отмечу один важный аспект взросления: приближались экзамены, общегосударственные, за среднюю школу, которые в Англии сдают в шестнадцать лет. Я по-прежнему оставался у всех на посылках и за пределами уроков почти ничего не произносил, кроме того словечка, что дала миру Америка – сейчас это самое популярное слово на планете: «О’кей». Это короткое, покорное словцо стало моей мантрой, моим девизом.

– Селкирк, ступай купи мне струну для скрипки. В музыкальном магазине «Кэсуэлл» на Бэнбери-роуд. Стальную, не вздумай притащить синтетику.

– О’кей.

– Селкирк, манговый «бабл-ти» с клубникой, а если подсунут яблочный мармелад, отправлю тебя обратно.

– О’кей.

– Селкирк, эй! Двадцать четыре парацетамолины. Бродяге аж приперло – побыстрей, бро! На цырлах в «Бутс», паря!

– О’кей!

И если вы думали, что хотя бы перед экзаменами жизнь стала полегче, то сильно ошибаетесь. Лоам гонял меня за водой и «Редбуллом», энергетическими батончиками и прочей ерундой, которая, как он надеялся (ха-ха), поможет ему включить мозг после шестнадцатилетнего простоя. Но, помимо обычных побегушек, у меня теперь появились и более академические, скажем так, обязанности. Все эти герои спорта плевать хотели на учебу, но даже школа Осни обязана как-то протащить спортсменов через экзамены. И вот мне пришлось писать эссе, составлять конспекты, рисовать карты. Я готовил шпаргалки даже по тем предметам, которые не собирался сдавать. Кое-какая польза из этого вышла: теперь я знал все предметы хоть спереди назад, хоть задом наперед, я стал – словно великий Авраам Линкольн – кем-то вроде полимата, человека, знающего все обо всем. И благодаря этому у меня возникла идея. Если использовать всю эту дополнительную учебу себе во благо, я смогу сдать собственный экзамен с блеском. Сложить десять отличных оценок к ногам моих родителей, словно рыцарь – головы дракона к ногам принцесс, и сказать, что на том я ухожу из школы.

Эта идея полностью мной завладела. Я считал дни до того момента, когда смогу сделать это заявление, даже повесил у себя в комнате график и отмечал дни до конца учебного года: четыре черточки и одна поперек – пять дней. Словно воротца, в ряд друг за другом. Я воображал себя Эдмоном Дантесом, героем моей любимой книги, заключенным в замке Иф, в тюрьме на острове, как он считает дни до побега, когда он превратится в графа Монте-Кристо. И, как Дантес, я не подавал виду, что задумал побег. Эдмон Дантес съедал весь хлеб и воду, что совали ему в камеру, он вел себя, как обычно, перед стражниками и ни жестом, даже движением глаз не выдал свои планы. Тюремщики и не догадывались, что у него в соседней камере есть сообщник и они уже вырыли совместными усилиями длиннющий туннель.