Из-за плохого зрения я несколько минут вглядывался в них, то щурясь, то меняя положение, то вращая головой в разные стороны. Понимание, словно зажегшийся от выключателя свет, вмиг вспыхнуло в моем разуме.
И я громко заплакал. Я почти никогда не плакал, считая, что подобное свойственно девочкам и должно оставаться за таковыми. Я почти никогда не плакал, потому как в моей жизни до тех страшных дней не было ничего такого, из-за чего бы я действительно страдал (разве что убийство мистера Брауна). Я почти никогда не плакал, потому что не любил показывать свои эмоции другим людям. Но в ту секунду, секунду горького понимания того, на чьи силуэты я вглядывался не менее пяти минут, я прямо-таки разрыдался.
То были тела родителей Беатрис… Обгоревшие, обугленные, скривившиеся в гримасе боли и ужаса, они лежали на траве, сцепив то, что было когда-то руками.
Я понимал, что сожгли их не в том же месте, где они лежали. Трава там была изумрудной, затоптанной, но не подожженной.
Отерев рукавом грязной кофты слезинки, катившиеся по щекам, я прыгнул… Но не долетел. Тысячи наэлектризованных игл проткнули меня, после чего, словно я прыгнул на батут или пружину, меня отбросило в дверь.
Если бы этим все закончилось, я просто заплакал бы и лишний раз пожалел себя, однако, как только спина моя ударилась о деревянное полотно двери, беззвучная молния пронзила меня, и я, разве что не дымясь от такой дозы тока, плавно осел на пол. Сил больше ни на что не было.
Запах жареного мяса (тогда я понимал, что то было мясо человеческое) долетало до моего носа и проскальзывало в широкие ноздри.
Я заснул.
9
Пожалуй, за те несколько дней я спал больше часов, чем за всю жизнь до означенных событий. Сны больше не снились – наверное, они и не нужны были мне вовсе. Я находился во мраке, оставаясь при том где-то между миром покоя и реальностью. Я слышал голоса, но далекие, больше походившие на дуновения ветра. Я слышал чьи-то шаги, причем они раздавались так близко, что несколько раз я решил, что нужно подняться. Но было больно, и потому я оставался лежать в прежнем положении, не шевелив даже пальцем.
Когда я в очередной раз пробудился, на улице светило солнце. Я все еще с трудом мог двигаться и принимать какие бы то ни было решения, однако поднялся на ноги и прошел в кухню.
Страдания страданиями, но мне хотелось есть, а еще больше хотелось пить. Кран не выдал мне ни единой капли воды. Постояв с минуту и про себя обругав весь белый свет (если честно, самые жуткие слова были мысленно обращены к крану), я поплелся к столу. В графине воды не было.
И далее – ванная комната, спальня Гоул, комната Беатрис, разве что не подвал – нигде не было воды. В подвал мне очень не хотелось лезть.
Тогда я решил поесть. Холодильник был пуст, из него тянулся запах чего-то тухлого – вполне вероятно, что тухлых яиц. С отвращением я захлопнул дверцу холодильника и опустился на рядом стоявший стул. Задница болела так сильно, что я поскорее поднялся и оперся о стол.
Все это казалось чем-то недействительным, до дрожи пугавшим. Я стоял, потирая ладонью то одну, то другую ягодицы, и пытался думать о том, где бы достать еды и воды.
Подвал. Оставался только подвал. Темный, в котором железным ржавым языком стояла лестница, подвал.
«Что ж, – подумал я, – там хотя бы прохладнее, чем здесь». Жара, наверное, в тот день достигла своего пика. Градусов сто по Фаренгейту[18] или около того. Вся моя одежда была мокрой от пота, и потому общее мое ощущение, сложившееся в те дни, можно кратко охарактеризовать так: дерьмовое.
Когда я поднимал люк, мои колени согнулись и мне показалось, что я упаду. Но я не упал, а лишь два раза покачнулся и, пристроив люк у рядом стоявшего кресла, согнулся пополам. Неплохо для человека, который не ощущал собственных рук и ног.