Никого из взрослых не трогали эти вопли, а мы, пацанва, смотрели в окно, за грязное, бутылочное стекло – как смотрят сегодня в телевизор, не до конца обмирая от чужой жизни! Чужой потому ещё, что люди были не с нашего двора…
Под мокрыми парусами
Хорошо помню первые свои «человеческие» слёзы. Не от физической боли. Мало ли шишек собираешь в начале пути?
Тут случилось другое «горе». Тут чужая жизнь, совсем не твоя, вдруг ударилась о сердце, вырвала из него слёзы! Почему это был «Спартак» Рафаэлло Джованьоли? Не знаю! Но оказался именно он, и я впервые заплакал над книжкой, окропляя её финальные страницы, полный скорби и сочувствия к незнакомцу, ставшему вдруг почти родным… И даже позднее «идейно» записался в клуб «Спартак», и упрямо ездил на его стадион, хотя стадион «Динамо» был в два раза ближе от дома.
Со вторым «мокрым» чтением было ещё хуже. Второй книжкой, закрепившей начало «человеческого» просыпания, оказалась волею судеб повесть Алексея Свирского «Рыжик» – о немыслимых приключениях и мытарствах маленького приёмыша-сироты Саньки, жившего ещё при «ненавистном царизме».
На этот раз смерть фокусника Полфунта, тоже в финале книги, настолько растрогала неожиданно потянувшуюся к бескорыстному состраданию душу, что, выключив под одеялом китайский фонарик, исторг я реки слёз и чуть не утонул в них к рассвету, улавливая сквозь рыдания какую-то горькую, утешающую сладость сопереживательной муки.
Жила в нашем доме и особенная книжища, общая на шестнадцать квартир и тридцать три семейства. Большая, толстая, нарядная, передаваемая из двери в дверь, от малыша к малышу, как эстафетная палочка, – зелёно-красно-золотистый сборник «Русских народных сказок», своего рода Библия детства.
Когда пришла моя очередь прикоснуться к этой «святыне», книга уже не могла закрываться – её обложка и страницы вспучились мелкими, нервными волнами, картинки исказились от регулярного промокания и высыхания, а бумага перестала гнуться, словно вернулась в берестяной период. Потому что с этой книгой под одеялом засыпали все маленькие люди нашего дома. И встречаясь во сне с какой-нибудь кикиморой, от испуга совершали мокрое дело прямо на раскрытые её страницы. Словно наглядно скрепляя этим простодушным актом родовую общность предков с потомками.
Но может быть, спонтанные ночные орошения были и местью толстой книге за пережитые страхи и ужасы? Подсознательным ответом на вызовы буйного коллективного воображения отцов?
Сложный для меня пролёг путь между этими дорогими, разными книгами. Будто уводил он от языческого разноцветного буйства к одиночеству сосредоточения. Туда, где слеза, упавшая на страницу, например, моего «Рыжика», перевешивает в памяти целую запруду коллективного моря, по которому плывёт до сей поры от ребёнка к ребёнку красно-золотистый корабль с промокшими бумажными парусами…
Вовин крестик
Вспомнил историю, хочу рассказать её на Пасху. У моей любимой тётушки Дуси, старшей маминой сестры (у мамы было четыре старших сестры), родилась в 1947 году двойня. Два пацана сразу – Саша и Володя. Зеркальные близняшки. Старше меня на год. И потому, конечно, были мы очень дружны и близки. Летние и зимние каникулы я проводил с ними.
Когда им исполнилось одиннадцать, а мне, соответственно, десять лет, Володя внезапно заболел белокровием (лейкемией) и сгорел за две недели.
Тётя Дуся жила тогда с детьми в Мичуринске, это близко от Тамбова. Через полгода после похорон она рассказала вот что.
Когда Вова стал уходить, им овладело какое-то сильное беспокойство. Вдруг он сказал тёте Дусе слова, поразившие её до глубины души: «Мама, надень на меня крестик». А мама, между прочим, – коммунистка, член партии, Вова – пионер, никогда до того не заикавшийся о Боге, как и мы с Сашкой, его братья.