Виталька, убогий местный, огурцом хрустнул аппетитно – язык обрубило. Замычал невразумительное, своё, убогое. Всё как всегда. Кровь с ошметками огурца, безумие, потеря интереса к столу.

Макар, Никодима батя, залюбовавшись происходящим, опрокинул себе на голову горшок с горячим мясом. Ударился в половые доски. Тут как тут – Полкан. Брутальный, сторожевой волкодав. Мясу был рад, заклацал голодной пастью, но и Никодиму всю рожу пообгрыз.

Парфён, Макара батя, даже не кушал ничего. Просто помер на печи лежа.

«Старинные часы еще идут», – взялась, было, Алла Борисовна, но приемник захрипел, зашумел, замолчал.

Домишко их стоял на самом краю земли. Отворачиваться от нас, Создатель начал именно с них.


VI

Тоненькие пальцы с грязью и кокаином под ногтями проникли внутрь музыкальной шкатулки. Подрагивали и ловко цепляли шестеренки, поправляя и укрепляя их до основательности. Ладони взмокли, к ним начала липнуть пыль из механического днища диковинки. Владелец шкатулки, пальцев и ладоней дышал дрожаще, ломко. Иногда с выдохом вылетали полустоны, не успевшие стать полноценными. Действовали на нервы, пронзительно такающие часы, ветка тополя, царапающая окно, хлопанье легкомысленно подчиняющейся ветру калитки, ещё какой – то непонятный и ненужный звук или отголосок звука. Солнце ползло за лес и тоже противно ломилось светом в окно.

Все шестеренки, колесики и струнки встали по своим местам. Щелкнула крышка. Механизм утонул в темноте. Тоненькие пальцы задрожали еще сильнее, пытаясь попасть ключом в отверстие шкатулки. Еще щелчок. Ключ плотно встал в завод, начал, со скрипом, вращаться. До упора.

Сладкий стон – мычание пронёсся по дому, и фарфоровая балерина поплыла вдоль собственной себя под переливы звуков шкатулки. Тоненькие пальцы ударились в пол, дернулись, перестали дрожать, замерли. Фарфор изящной фигурки купался в свете уползающего солнца. Словно таял.


VII

Обнаженные, темные лицами существа сидят на корточках и царапают ногтями землю. Воют страшными голосами, кричат громко, дерутся, визжат, валяются в грязной жиже, протыкают друг другу ножами ноги. Днем, во время власти обжигающего солнца, рубят на огромных длинных кольях затеси, чтобы проткнуть светило. Чтобы оно не падало в лес. Чтобы его не ждать в темноте. Выжигают огнем поля. Чтобы быть лицами еще темнее. Чтобы травы не мешали царапать землю. Чтобы грустно и страшно было глазам. Чтобы гарью пахло вокруг и черная пыль никогда не оседала на твердь. Забираются на самые высокие сухие деревья и сбрасываются вниз, в черную пустоту гари. Дух забирает от стремительности падения и запаха смерти за миг до глухого удара. Жрут вереск и чертополох, запивают соком полыни. Убивают сразу. Тупо. Страшно. Порою, просто по привычке. И продолжают выть, кричать, визжать. Всё устраивает Существ.

Они сами сделали свой мир таким.

Глупость, Дикость и Грязь стали идолами поклонения. Вера, Надежда и Любовь украшают виселицы вдоль выжженных дорог. А дороги петляют кругами.


VIII

Когда еще не придумали название коромыслу с кокошником, их называли горбатый и стояк. А бабу называли – баба. И выходила чернь на улицу, глядь, баба еле волочется с поводу: горбатый надломился, плещет назем туда да туда, стояк набекрень, а потом и вовсе упал. Страх-то! Оттого и грамоте учиться чурались. И словеса такие идиотские выдумывали. Коромысло и кокошник… Куда!


IX

Какой-то мужчина ограбил у какой-то дамочки в кошельке. Рассувамши ее копеечку по карманным отверстиям, мчался по проспектам довольный. Хотел было этот какой-то мужчина пивком воблочки позапивать на добытые денежки, но, споткнумшись, плашмя об асфальтовую твердь лицо болью исказил и порассыпал все. Поналетели какие-то мужчины, к копеечке какой-то женщины, лежавшим на тверди каким-то мужчиной у нее похищенной, поразобрали все по карманным отверстиям и ходу. Вскоре вернулись и пинка лежащему. И ходу, опять же.