– Не обратили внимания, – призналась Мари.
– Вылитая Анчисхати[10]! Трехнефная базилика, какие Вахтанг Горгасали[11] любил. Ну и зачем завод как церковь строить? Пользы – ноль. Не по моде, все-таки XX век. Озеров[12], архитектор, половину Тбилиси застроил – ничего близкого! А почему здесь исхитрился?
– Почему? – разом спросили гости.
– Знал что-то! То ли сам прошлое уважил, то ли князья наказ дали, но форму церкви он не зря сделал.
– И что из этого следует? – допытывался Дато.
– Комната та – часть старого храма, клянусь вашим благополучием! Вот так!
Сторож собрался налить еще, но обнаружил, что и вторая бутылка кончилась.
– Я извиняюсь, – встал он и, шатаясь, как кадило в руках священника, вышел.
Дато обрадовался его уходу. Хотел, чтобы он вовсе не возвращался. Выпитое шумело в голове и влекло к той, что пьянила сильней любого вина. Он подсел к ней на диван.
– Ты ему веришь? – спросила Мари.
– Ни одному слову! Явно градом побитый, – покрутил пальцем у виска Дато. – Столько пить! Тут тебе и сокровища царей, и Берия… А ты веришь?
– Не знаю…
– Тебе не холодно? – приобнял Дато подругу.
– Немного.
– Выпей еще, согреешься.
– Не хочу. Кислятина.
– Вкус ушел, но градус остался.
Тишина водворилась в комнате.
– А чего тебе хочется? – спросил Дато.
– Я обязательно должна чего-то хотеть?
– Все-таки день рождения…
– Тогда… – Мари сперва посмотрела пристально, потом закрыла глаза. Дато потянулся к ней и, чуть не дрожа, поцеловал. Осторожно, точно ожидая удар тока. И он последовал: у обоих сперло дыхание, закружилась голова, и они упали друг на друга, ища поддержки во внезапно лишившемся равновесия мире. Сил говорить не было.
– А помнишь, как ты меня в первый раз поцеловал? – спросила Мари, переводя дух.
– Вообще-то это ты меня поцеловала!
– Нет, ты! – отстранилась Мари, зардевшись. – Нет, ты, – повторила она, отлично помня тот вечер, бешеного Дато и диковинную силу, толкнувшую ее к нему. Это и не поцелуй был, а попытка заговорить, запечатать губами вулкан.
Все случилось три дня назад, по возвращении из Батуми. Их родной – второй – корпус университета закрыли на ремонт, лекции проходили в одной из школ Дигоми[13]. Троллейбус, как обычно, пронесся мимо – вредный водитель вычислил студентов с правом бесплатного проезда, – и к метро шли пешком. Они не держались за руки, но шли как пара, плечом к плечу. Дато старался развеселить Мари: та была не в духе всю дорогу от птичьего рынка, куда они завернули после лекций поглазеть на зверушек. Среди пестрой разноголосицы к ним пристала цыганка: «Боря гадает, Боря гадает», – качала она локоть с попугаем.
– Развлечемся! – предложил Дато и дал цыганке мелочь.
– Не надо… – не успела возразить Мари, словно предчувствуя что-то.
«Боря гадает, Боря гадает», – скребла одетая в пестрые лохмотья женщина у птицы за макушкой, и та, поводив клювом над коробкой со скрученными листами, вынула один.
– Что тут у нас, – развернул бумажку Дато. – Сколько веревочке ни виться, а конец есть…
Он перечитал написанное про себя, хмыкнул и сказал тоном одураченного простофили:
– Что за чепуха? Это же поговорка. Давай новую!
– Новая монета – новая бумажка, родной, – ухмыльнулась цыганка, но, почувствовав угрозу, забормотала: – Боря не пустомелит! Сказал – конец будет, значит, перемены грядут; старому – обрыв, новому – дорога! Подари еще мелочь, Боря всю правду растолкует!
– Оставь! Пойдем отсюда! – потянула друга за рукав Мари.
С той минуты она была не в своей тарелке. И зря Дато дознавался причины: чем крепче он наседал, тем больше мрачнела Мари. Она любила. И любовь в ней верила глупой птице и видела в предсказании угрозу своему счастью. Такова любовь юной девы: все принимает на свой счет. Оказавшись пленницей нового сильного чувства, своенравная Мари злилась. Злилась на себя и на своего спутника – причину сердечной неволи.