Я захлебывалась слезами и соплями, рассказывая, как несправедливо ко мне отнеслись в этой школе, и о предвзятом ко мне отношении завистливой старой Маришки.

"Они завидуют, завидуют", – всхлипывала я, по моему лицу расходились красные пятна.

Папа поджимал свои тонкие губы, он видел, как я старалась над учебниками, и понимал, что в моих оценках виновата проклятая школа и противная Маришка, настроившая всех против его девочки. Его принцессы. Он всегда был на моей стороне.

Папа сходил в школу. Один раз. И с оценками у меня все наладилось. Я забирала дневник и видела там неизменные "четыре" и "пять" .

Любое мое кваканье у доски оборачивалось привычными мне приятными оценками, но охватить и понять происходящее тогда я еще не умела, как муха, которая не признает живыми существами людей, из-за их большого размера.

А школу я все равно ненавидела. Не умела дружить. И со мной никто не дружил. Я по прежнему была самой красивой в классе. И по прежнему не могла пригласить никого к себе в гости. Никто не должен был видеть стенки "Хельга", туркменских ковров, цветного телевизора и видеомагнитофона, настоящих "Тошиба", медного колокольчика над дверью внутри квартиры, сервизов "Мадонна", и кучи цветных каталогов, которые так любила моя мама.

И не сказать, чтобы я сильно страдала от недостатка общения, я разделяла все папины убеждения, но легкое сожаление иногда накатывало на меня. Папа забирал меня со школы на машине, паркуя ее за углом. Папа не пускал меня на всякие необязательные мероприятия, типа походов на природу с классом. Папа мог отменить для меня и официальные мероприятия, вроде сбора макулатуры и уборки школьного двора, просто потому, что на улице было холодно.

Папа мог забрать меня во время учебной недели с собой в командировку или в краткосрочный отпуск в Москву, или Ленинград, в Ригу. Там мы проводили время в экскурсиях, которые для меня выбирал тоже папа.

Я всегда знала, что у меня хороший художественный вкус, меня всегда привлекала изысканность и утонченность.

Я любила музыку, у папы была большая коллекция винила, и никакой Софии Ротару, а стереосистема стояла в моей комнате. У нас было много книг, собрания сочинений с золотым теснением по корешкам – Чапек, Лем, Санд, Драйзер, Ремарк, красочные альбомы по изобразительному искусству – все лучшее. Их читали только мы с папой. Мама читала "Анжелику". Хотя "Анжелику" я тоже прочла на одном дыхании, а вот совковых книг из школьной программы про тайгу и колхозы не любила.

Профессию мне тоже выбрал папа. В начале десятого класса папа сказал, что я должна поступать в медицинский институт.

Профессия врача как раз то, что нужно его девочке, а доктора – самые красивые женщины. У папы были основания для таких выводов, в ГДР я видела его с красивой женщиной-врачом в жестком белом халате, яркой помадой и яркими глазами, веселой и раскрепощенной.

Я уже понимала, что папа ничего такого скандального не допустит – он не торопился уехать в Союз, но и не осуждала его, наша мама была не такая красивая, как эта сверкающая зубами и глазами докторша, мама была обыкновенной.

Химия и биология для меня не были интереснее остальных школьных предметов. Сама я как-то не задумывалась, какую профессию я хочу получить.

Когда папа выбрал для меня профессию, я не чувствовала, что готова лечить больных людей. Я даже сказала об этом папе. Папа был благодушно-снисходителен: "Ты же не думаешь, что ты будешь работать участковым терапевтом, Доча?" И я согласилась – белый халат, чистая работа, культурный досуг и всеобщее уважение, такой вот у меня сложился тогда образ.