На деле все вышло не так, как он думал. Пеший эскадрон, которым надлежало командовать Дутову, оказался почти сформирован, – назвали его, правда, не эскадроном, не командой, а дивизионом, но, как говорится, от перемены мест слагаемых сумма не менялась. Дивизион уже успел показать себя в боях за хорошо укрепленные помещичьи фольварки, примыкавшие к Пруту, и потерял половину своего состава.

Встретил Дутова заместитель командира дивизиона подъесаул Дерябин – лихой, подобранный, будто пружина, готовая в любую минуту распрямиться, с серыми бесшабашными глазами и густыми пшеничными усами.

Подбежав к Дутову, подъесаул вскинул руку к козырьку:

– Господин войсковой старшина…

Дутов остановил его коротким властным движением:

– Полноте! Давайте без формальностей. Зовут меня Александром Ильичем. А вас как величают?

– Виктором Викторовичем.

Дерябин рассказал Дутову об обстановке на этом участке, о боях, в которых пришлось принимать участие пешему эскадрону, о том, какие новости бродят по Десятой кавалерийской дивизии…

– Наметки, кого можно взять в пеший дивизион, не делали, Виктор Викторович? – спросил Дутов.

– Как не делал? Делал. И самих казаков могу показать, живьем… И списки. Списки готовы.

– Вот это хорошо! – похвалил своего нового зама Дутов. – Вот это дело!

Формирование стрелкового дивизиона продолжалось до третьего апреля шестнадцатого года.


Разопревшая, набухшая теплом и влагой земля готова была принять в себя зерно, но вместо семенного жита ее начинили шрапнелью. Многопудовые снаряды взламывали и швыряли под облака огромные пласты чернозема, выворачивая наизнанку поля и овраги – страшными воронками те сплошь исковыряли «географическую карту». Война и весна были несовместимы.

В низинах, в сырых кустах, затянутых туманом, уже заливались соловьи. Климат здесь был теплее, чем, скажем, где-нибудь под Москвой или под Орлом, потому сюда и весна приходила раньше, и соловьи начинали петь раньше. Казаки слушали волшебные трели с замиранием сердца, жесткие лица их невольно делались какими-то детскими, глаза становились влажными – так сильно птицы брали за душу.

С последним пополнением на фронт прибыл тот, кого Дутов совсем не ожидал увидеть здесь – корнет Климов. Побледневший, с впалыми щеками и знакомыми щегольскими усиками, он производил впечатление случайного человека, забравшегося не в свои сани. Дутов, не поверив глазам, посмотрел списки пополнения, нашел там фамилию корнета, отметил ее ногтем и только потом спросил:

– А вы, корнет, как тут очутились?

– Вот, – Климов, улыбаясь, развел руки в стороны, – прислали… Я попросился на войну и меня прислали…

– Смотрите, как бы вас тут… не затоптали, – с неожиданной неприязнью предупредил корнета Дутов.

– Бог не выдаст, свинья не съест, – продолжая улыбаться, ответил Климов.

Конечно, поступая по уму, Климова надо было бы переаттестовать в хорунжие. Но хорунжий – это казачье звание, а корнет не был казаком, происходил из учительской семьи, переехавшей в Оренбург из-под Херсона, да и не тянул он пока еще на казачье звание – скорее мог бы претендовать на звание пехотное. Дутов ощутил, как под правым глазом задергалась мелкая беспокойная жилка, приложил руку к выцветшей полевой фуражке, украшенной тусклой кокардой:

– Размещайтесь, корнет. Я вас обязательно приглашу к себе.

Казачий полк стоял в угрюмой, бестолково построенной, но справной деревне – каждый двор блистал здесь чистотой, подчас образцовой, показной, подле иных заборов казаки ходили на цыпочках и с робостью втягивали головы в плечи. У себя дома они также имели крепкие хозяйства и цену богатству знали, но таких хозяйств, как здесь, ни на Урале, ни в стране Чалдонии – бескрайней Сибири, – ни в степях тургайских, пахнущих чабрецом и полынью, не видели. Однако народ здешний жил не только богато – стенки амбаров расползались от зерна, коптильни и погреба – от поросячьих окороков, – но и очень обособленно: если где-то что-то случалось, сосед не спешил прийти на помощь соседу… В казачьих же станицах, даже самых бедных, все было наоборот – всякую беду одолевали скопом.