– Не еврипидь! – говорит дядя Коля. – Такая эклектика, как Венерка, на один цветок с тобой экклезиаст не выложит – не то что письма писать.

Сколько раз я пытался постичь алгоритм построения его конструкций! Ведь должна же быть какая-то система! Сколько раз говорил себе: «Ага, вот она закономерность!» – и в тот же день дядя Коля утирал мне нос новым островом Жапонез. Он, кстати, действительно существует – я это недавно узнал. В Мексике или в Бразилии. Не важно… а вот когда гаечный ключ падал дяде Коле на ногу или разливался стакан, он что есть духу вопил «Евпатооооория!».

Отец моего друга не ограничивал себя географией. Он вообще, как истинный творец, не видел рамок. Однажды, в сильном подпитии, пришло в его кудрявую голову залезть на клумбу нашей соседки Марьи Георгиевны, что цветы под окном разводила. Букет решил нарвать. У соседки артиллеристские залпы один за другим: и алкаш, и тварь, и падаль… а дядя Коля встал во весь рост, расправил плечи, закинул голову – вылитый идальго в плаще (не хватает только шляпы с пером) – и, понизив голос, страстно произнес:

– Мурка… бином ты ж Ньютона, хорош тянуть сову на глобус! Дай я своей Мадонне хоть раз в жизни серенаду соберу!

«Серенаду соберу»… При всех талантах Николай Васильевич Глинский был потрясающе необразованным, но далеко не поверхностным человеком. Это очень важно! Поверьте, никакое высшее образование или энциклопедические знания не сделают вашу речь проникновенной и осязаемой одновременно. Это дар. Отбрасывая нецензурные выражения в излиянии страстей, дядя Коля сохранял и эмоциональную и смысловую наполненность фразы, добавляя в нее изрядную долю драматизма. Случались у него и промашки – не без этого. Блеклые, примитивные картины с четко читаемыми контурами. Но встречались и настоящие шедевры. «Крик» Эдварда Мунка, выраженный словами. Слабо́? «Крик» случился в то двадцатое число, когда наш экспрессионист пропил с дружками аванс. Похоже, весь. До копейки. Мы поняли это по походке: виноватый Сатир в ожидании гнева Зевса, подрыгивая конечностями и понурив голову, бредет на неминуемую казнь. Он подошел к Петьке, обнял его и, тяжко вздохнув, печально изрек: «Ну все, сынок… жги трусы – пришла война!»

***

Заявление забрали, но Пшене это не сильно помогло. Дело, как говорили тогда, «имело резонанс», и Леху определили в специальный интернат. Еще не Бутырка, но уже и не воля. Подельников Пшеничникова поставили «на карандаш», руководство школы в полном составе вплоть до пионервожатой получило выговоры. Досталось и пострадавшим – зачем пошли на поводу у несознательного элемента? Почему не сообщили в пионерскую организацию? Нагоняй еще больше сплотил Ромку с Петькой (опять вместе держали удар), и они подружились уже совсем по-настоящему. Теперь то Ромка гостил у Глинских – пил чай с зефиром, домашними пирожками, расстегаями, ватрушками, то Петька сидел в квартире музее и только успевал спрашивать:

– А это кто?

– Айвазовский.

– Тот самый?

– Тот самый, тот самый, – важно отвечала за Ромку Колавна. На первых порах она беспокоилась, что соседский мальчишка либо что-то сломает, либо разобьет, а может быть, и прикарманит… Кто его знает. Отец-то на «пьяной лавочке» как родной прописался, поэтому нельзя оставлять парня одного у ценных предметов.

– А это что? Вот эта ваза с дыркой по центру?

– Колавна, что это? – переспрашивал Ромка. – И зачем там дырка?

– Квасник. Между прочим, Императорского фарфорового завода! А дырка, чтобы лед класть. Срамота! Отец сколько раз тебе рассказывал! О чем ты вечно думаешь?

– А это можно потрогать? – не унимался Петька.