«Ах, как мне грустно», – говорило мамино лицо.
«Где-то там теперь моя доченька, мои внуки и правнуки, сестры и братья?..», – говорило бабушкино лицо.
И как злой надзиратель, с красным лицом, чуя в воздухе тоску, стараясь казаться равнодушным, ходил взад и вперед по комнате папа, и лицо его говорило: «Вытащил лягушек из болота! Разве лягушку можно тянуть в просторное синее море?! Лягушке место в ее родном, зеленом, покрытом плесенью болоте!».
После Нового года жизнь пошла тем же чередом.
Снова я заморозилась.
Здесь, кстати, едят только замороженное – мясо, кур, рыбу. Достаешь из морозилки замороженную курицу, она, как бревно, ледяной пар с нее идет, ни вкуса, ни запаха. Смотришь, вспоминаешь, как дома все у нас было свежее, с рынка или из реки. Так и вся жизнь здесь – замороженная, окоченевшая, как бревно.
Второе подобное откровение произошло значительно позже, но после второго раза я лучше запомнила и осознала, что со мной что-то неестественное, ненормальное.
Случайно оказавшись возле зазвонившего телефона, я подняла трубку и вдруг!.. Горячий, далекий, родной голос, так близко, прямо в самое ухо… через расстояния, сквозь шум московских улиц, сквозь солнечную пыль…
– Маша! Ты?!! Машенька, родная моя, как ты? Как вы все? – закричала я в трубку и больше не могла сказать ничего, слова не выходили, а душили меня.
– У нас такие дожди ранние, это что-то невероятное… – говорила Маша. Голос ее звучал слегка отдаленно и вместе с тем очень ясно, казалось, я слышала вместе с ее голосом звуки улиц Москвы.
И вдруг, словно меня подключили к аппарату, оживляющему мертвых! Искрясь побежало из трубки тепло живой жизни. Мгновенно я ощутила, несмотря даже на расстояние, несмещенную с места, не тронутую болезнью эмиграции жизнь. Будничные заботы, разговоры о погоде, гудящие машины, гул улиц. Какое острое ощущение жизни исходило от одного Машиного голоса, от этих ее будничных жалоб!
Как много бы я теперь дала, чтобы оказаться на ее месте, вариться в этих буднях, уставать, ехать в давке метро в час пик, стоять в очередях… но жить, быть живой!
– Что у вас? – спросила она. – Чем ты занимаешься?
– Я?… – я решительно не могла припомнить, чем занимаюсь.
– Ну, какой он, Нью-Йорк? Красивый город? – даже в том, как она произносила эти слова, чувствовалось, как Маша поэтизирует этот город.
Опять я не могла ничего ответить. Так и не сумев связать двух слов, в спешке передала трубку маме, у которой тоже, впервые после Нового года, заискрились глаза. Все остальные были здесь же, с обалдевшими лицами, на которых боролись радость и горе.
Через десять минут нашумевшее чудо было окончено. Большего и желать было нельзя. Все отлично знали, что десять минут взволнованных, удивленных возгласов в трубке стоили бедной Машке половину ее месячной зарплаты. Маша, дочка тети Вали, моя двоюродная сестра, с которой мы выросли, уже несколько лет как вышла замуж за москвича и работала в Москве, в Институте красоты врачом-косметологом.
Снова я почувствовала, как нормальная я, настоящая я вернулась в свое покинутое тело и, лишь вернувшись, обнаружила, что долгое время в нем отсутствовала.
Под впечатлением момента мне захотелось написать Маше, рассказать ей все, что, растерявшись, я не смогла и не успела ей сказать.
Я пыталась припомнить свои впечатления о Нью-Йорке, и вдруг обнаружила, что никаких впечатлений и никакого мнения о нем у меня нет. Каждый день я тесно контактирую с городом, а города не вижу. Нет у меня никаких впечатлений!
Информация трется о мои органы чувств, а внутрь не проникает. Я даже не знала, какая «у нас» сегодня погода, хотя только что пришла с улицы. Пытаясь припомнить погоду вчера, на прошлой неделе, вообще когда-либо, я поймала себя на том, что не знаю, какое теперь время года. «Не знаю» – не совсем верно, «не помню» – тоже не совсем то. Мне нужно было потянуться и выглянуть в окно, чтобы ответить на вопрос, какой сейчас сезон и какая погода. За окном стояла декорация солнца и тепла. Я посмотрела на календарь. Календарь говорил: март.