После краха ненавистного всему Востоку так высоко взлетевшего сына дакийского простолюдина Империя окончательно воссоединилась под пурпурной мантией Констанциев. О тетрархии и о клятве Диоклетиана чтить своих соправителей, которую давали четыре цезаря Империи шестнадцать лет назад в Карнунте на алтаре Митры, мог сейчас говорить только самоубийца. Да и благосклонность Митры не нужна Флавию Валерию Константину. Он давно уже украсил свой златотканый штандарт христианской монограммой Видения Пылающего Креста: «Сим победиши!».

Лициний, лишившись диадемы и царского пурпура, ел чечевицу, пил гнилую воду и молился богам. А в Антиохии на бегах, устроенных сенатом в честь победы Константина, еще расплачивались монетами с его венценосным изображением с одной стороны и Юпитером, держащим глобус, с другой. Но сколько бы ни взывал из тюремного подземелья Валерий Лициний к Юпитеру, он явно уже от него отвернулся: глобус для Лициния оказался слишком тяжелым.

В праздничной тунике с позументом и вытканными по подолу цветами и ромбами, в венке с вплетенной в него алой лентой, с реденькой надушенной бородкой и влажным взглядом Элпидий походил на загулявшего друга жениха, бредущего поутру с богатой свадьбы. Он вышел из дома Панатия, своего приятеля по цирковому союзу зрителей и собутыльника на всех мало-мальски интересных пирах, куда после того, как Ямвлих уединился у себя в Дафне, зовут пофилософствовать всех его бывших учеников. Чтобы не пропустить бега, Элпидий еще с вечера приехал из Селевкии, где оставил на время красильню отца и только начатые комментарии к «Алкивиаду», который он так же, как и халкидский теург, считал вступлением в первую десятку диалогов Платона.

Он прошел из Старого города от подножия Сильфия узкой улочкой Стеклодувов в тени акведука, мимо форума Тиберия с высокой статуей императора и Нимфея, наполненного чистой родниковой водой, о которой поэты говорят, что она подобна вину, смешанному с медом. Элпидий хотел, было, освежиться этим нектаром, но, с усмешкой подумав, что с утра ему уже хватит, вышел на главную улицу Антиохии.

С обеих сторон широкой мостовой на целых две мили – от Восточных и до Золотых ворот вдоль всей улицы стояли величественные статуи императоров, тянулись красивые высокие портики с двумя рядами колонн из золотистого известняка и розового гранита. И этот золотисто-розовый легион состоял из трех тысяч колонн. Богатые дома выходили на улицу Трех Тысяч Колонн своими дверями, и от этого она казалась сплошной обжитой колоннадой. А на всем ее протяжении между колоннами, богами и цезарями, как гигантские канделябры из столовой атланта, на канатах висели масляные светильники, которые каждую ночь рассеивали темноту по окраинам города.

С запада, с берега Средиземного моря, дул теплый соленый бриз. Улица Трех Тысяч Колонн наполнялась толпой, спешащей по ней вниз к Оронту, и затем через мосты на остров – к стенам угрюмого дворца, похожего своими башнями больше на вместительную тюрьму, чем на резиденцию императоров. Нескончаемые волны антиохийцев в предвкушении зрелища катились по главной улице к воротам цирка. Веселые, хлебнувшие с утра в честь праздника, украшенные в цвета любимых команд возничих, одетые богато и не очень, увенчанные лавровыми, цветочными и травяными венками, закутанные в ветхие плащи, которыми, словно бреднями, можно ловить рыбу в Оронте, молодые и старые, больные и здоровые, двигаясь бегом и опираясь на палки и плечи рабов, – все стремились успеть к началу состязаний квадриг в честь триумфа Флавия Валерия Константина.