Мы знали, что умирать надо публично, на глазах у всего мира.

Разные у нас возникали идеи. Давид говорил: нужно броситься на стены – всем, кто только остался в гетто, – прорваться на арийскую сторону, усесться на валах Цитадели, рядами, друг над другом, и ждать, покуда гестаповцы расставят вокруг нас пулеметы и расстреляют поочередно, ряд за рядом.

Эстер предлагала поджечь гетто, чтобы все мы сгорели вместе с ним. «Пусть ветер развеет наш прах», – говорила она, но тогда это звучало не патетически, а по-деловому.

Большинство было за восстание. Ведь человечество условилось считать, что смерть с оружием в руках прекраснее, чем без оружия. И мы приняли это условие. Оставалось нас тогда в ЖОБе[6] уже только двести двадцать. И вообще, разве можно назвать это восстанием? Просто речь шла о том, чтобы не позволить себя зарезать, когда настанет наш черед.

Речь шла лишь о выборе способа: как умереть.


Этим интервью, переведенным на разные иностранные языки, многие были возмущены до глубины души, и некий мистер С, литератор, написал Эдельману из Штатов, что вынужден был за него заступиться. Три большие статьи опубликовал, чтобы умерить страсти, а название придумал такое: «Исповедь последнего вождя Варшавского гетто».

Люди посылали письма в газеты – на французском, английском, еврейском и других языках, – мол, зачем он все так принизил, но больше всего их задели рыбы. Те самые, которым Анелевич красил в красный цвет жабры, чтобы матери легче было продать на Сольце вчерашний товар.

Анелевич – сын торговки, подкрашивающий рыбам жабры, только этого не хватало. Так что задача у американского литератора была не из легких, а тут еще и один немец из Штутгарта прислал Эдельману трогательное письмо.

«Sehr geehrter Herr Doctor[7], – писал немец (во время войны он, будучи солдатом вермахта, нес службу в Варшавском гетто), – я видел там на улицах трупы, множество трупов, прикрытых бумагой, я помню, это было ужасно, мы оба – жертвы этой ужасной войны, не могли бы вы мне черкнуть несколько слов?»

Разумеется, герр доктор ответил, что ему очень приятно и что он отлично понимает чувства молодого немецкого солдата, который впервые увидел прикрытые бумагой трупы.

История с литератором, мистером С, сразу напомнила ему о поездке в США в шестьдесят третьем году. Его привезли на встречу с руководителями профсоюзов. Он помнит: стоит стол, за столом человек двадцать, одни мужчины. Сосредоточенные, взволнованные лица – профсоюзные боссы, которые во время войны давали деньги на оружие для гетто.

Председательствующий приветствует его, и начинается дискуссия. О памяти. Что такое человеческая память, и нужно ли ставить памятники, или лучше строить дома – эдакие литературные дилеммы. Так что он очень старательно за собой следил, чтобы не ляпнуть чего-нибудь неподходящего, чего-нибудь вроде: «А какое это сейчас имеет значение?» Он не имел права так их огорчать. «Осторожно, – повторял он себе, – придержи язык, у них уже слезы на глазах. Они давали деньги на оружие и ходили к президенту Рузвельту, спрашивали, правда ли все, что рассказывают про гетто, так что, уж пожалуйста, будь великодушен».

(Это было, вероятно, после одного из первых донесений «Вацлава», Тося Голиборская тогда только-только выкупила его из гестапо за свой персидский ковер; донесение в виде микрофильма курьер провез в зубе под пломбой, и через Лондон оно попало в США, но им там трудно было поверить в эти тысячи перетопленных на мыло и тысячи сгоняемых на Умшлагплац, поэтому они отправились к своему президенту спросить, можно ли серьезно относиться к таким вещам.)