Несчастный гроссмейстер, лежал на некогда дорогом, а ныне изрядно потёртом персидском ковре, широко раскинув руки; пальцы их были судорожно скрючены, будто продолжали скрести пол. Подол его чёрной, шитой золотом мантии неприлично задрался, обнажив худые белые ноги, уже покрытые трупными пятнами, и смешные полосатые подштанники. Огромная, действительно от уха до уха, рана зияла под вздёрнутым бритым подбородком. Страшный удар почти отделил голову от туловища, она держалась только на позвонках и смотрела в потолок широко открытыми, ничего не выражающими глазами. Крови вокруг разлились целые лужи, даже стены местами были забрызганы. Неприятное, конечно, зрелище. У Романа Григорьевича даже аппетит пропал, хотя ещё минуту назад он скорбел о горяченькой булочке, что так ему и не досталась.
– Ну, что, заводи протокол, – не оборачиваясь, велел он своему юному спутнику. – Пиши… Так, что мы имеем? Труп пожилого мужчины средних лет, благородной наружности… Пишешь?
Ответом ему был не то всхлип, не то стон. Пристав обернулся. Новоиспечённый инспектор стоял, тяжело привалившись к косяку. Лицо его было совершенно зелёным, а глаза – дикими. Руки мелко тряслись. В общем, писать протокол было некому.
– Ступай на улицу, отдышись, – велел Роман Григорьевич удручённо.
Тит Ардалионович что-то обморочно пискнул и выполз из комнаты по стеночке.
«Ну что за изнеженная молодёжь нынче пошла!» – сказал себе господин Ивенский. Его самого трупами было не удивить. Дело в том, что вырос он не просто в военные годы,[2] а на войне, в действующей армии. Папенька его в ту пору генеральских эполет ещё не носил, служил простым полковником. Матери же своей юный Ивенский не знал вовсе. Папенька уверял, будто она скончалась родами, но злые языки возражали: не скончалась вовсе, а вскоре после рождения первенца сбежала за границу с каким-то музыкантом. Так или иначе, материнской опеки Роман Григорьевич был лишён. Не желая доверять воспитание единственного наследника посторонним людям, полковник Ивенский всюду возил его с собой, и лихие военные времена не стали исключением. Только не нужно думать, будто полковничье чадо росло этаким сыном полка, либо малолетним дикарём вроде полубеспризорных маркитантских детей. Уж конечно, отец озаботился дать ему надлежащее образование и воспитание, и всякий раз, когда очередного гувернёра настигала шальная пуля или осколок бомбы, непременно нанимал нового, как ни старался сын убедить папеньку, что все науки уже постиг, и в воспитателях боле не нуждается. И в лобовые атаки полковник наследника не пускал, заставлял отсиживаться в ставке. Только в пору больших отступлений и приходилось повоевать малолетнему Роману Григорьевичу, потому что когда враг прёт и войско бежит, дорог каждый штык, да и отсиживаться, собственно, негде. Отступал папенькин полк редко, однако, этого хватило, чтобы будущий сыскной пристав насмотрелся такого, что вид мёртвого тела больше не мог его смутить.
Младший же сослуживец его такого опыта, увы, не имел, и на улице бедняжку стошнило, прямо на глазах у зевак. Зато сразу после этого ему заметно полегчало, и, к чести своей, он нашёл в себе силы вернуться в дом. Пристав не без удовольствия отметил положительные изменения в облике чувствительного подчинённого: лицо юноши цветом своим больше не напоминало жабье брюшко, щёки его чуть тронул былой румянец, а уж уши-то полыхали так, что любо-дорого посмотреть!
– Ну как, пришли в себя? – желая поднять боевой дух юноши, Роман Григорьевич решил обращаться к нему на «вы». – Тогда приступайте к службе. Тело я уже осмотрел, возвращаться к нему нет нужды. Давайте займёмся обстановкой, надо выяснить, не украдено ли чего.