Она переоделась у себя в комнате в ночную сорочку и села перед зеркалом причесываться ко сну. Цейтлины, как обычно, приглашали ее на седер, но сегодня она не пошла: смятение ее, должно быть, слишком заметно, да если и не слишком, Лазарь Соломонович все равно прочитает его в ней, как в открытой книге, и Яша будет вопросительно смотреть печальными своими глазами, и Белла Абрамовна встревожится… Нет-нет, лучше обойтись без этого.

Свет она не зажигала, но он проникал в комнату с улицы – электрические фонари горели в Минске всю ночь. В этом неестественном свете собственное лицо, отражаясь в зеркале, казалось Веронике неузнаваемым. В гимназии директриса всегда говорила, что Водынская – серьезная барышня, и она полагала, так и есть. Теперь же не видела в выражении своего лица ни малейшего признака серьезности. Глаза ее блестели, и не смятением уже, как казалось ей прежде, а каким-то иным чувством. Словно, стоя на обрыве над Ясельдой, она собирается прыгнуть в холодную, бурную от половодья реку. И страшно это сделать, и нужды нет, но почему-то манит так, как не могло бы поманить ничто насущное.

Она вспомнила, когда ощутила это смятенное тяготенье впервые – когда сразу после операции Сергей Васильевич лежал в процедурной комнате при врачебном кабинете, а она сидела у его кровати, чтобы не пропустить, если его состояние ухудшится.

Само по себе это занятие – уход за раненым – было так ей привычно, что невозможно было ожидать в связи с ним новых ощущений. И именно потому она заметила их в себе и растерялась, заметив.

Это не было то разумное внимание, которое связано с опасным состоянием больного, любого больного. И не было то пронзительное сострадание, которое она почувствовала когда-то к Винценту Лабомирскому. А что это было? Вероника не знала.

Лицо Сергея Васильевича бледностью своей сливалось с подушкой и с бинтами, перекрещивающими его грудь.

Вероника положила ладонь ему на лоб. Белый как мрамор, он горел огнем.

Сергей Васильевич открыл глаза.

– Как вы себя чувствуете? – спросила Вероника. – Подать вам воды?

Губы у нее пересохли так, словно жар снедал ее саму.

– Да, благодарю вас.

Его голос звучал едва слышно, но интонации, столь уже ей знакомые, совсем не изменились.

Она взяла поильник и поднесла к губам Сергея Васильевича, одновременно подложив руку ему под затылок и приподняв его голову. Он сделал несколько глотков, чуть повернул голову, быстро коснулся щекой ее ладони и откинулся на подушку. Она вынула руку из-под его затылка. Рука дрожала.

– Обезболивание отходит, – проговорила Вероника. Голос дрожал тоже. – Доктор сказал, если будет очень плохо, можно ввести морфий. Поставить вам укол?

– Не стоит. Жаль было бы, если бы ваш чарующий облик растворился в морфинических видениях.

Интонации были все так же едва различимы, но Вероника поняла, что он иронизирует над нею. Или просто поддразнивает ее.

– У вас мышцы сшиты и ребро сломано, – сказала она. – Если будете смеяться, станет больно.

– Тогда посмейтесь вы. Мне ей-богу жаль, что ночь со мной вы проводите в унынии.

Двусмысленное замечание!

– Это моя обязанность, – холодно ответила Вероника. – Ведь я работаю у доктора Цейтлина.

– Это он меня оперировал?

– Да.

– В больнице?

– Нет, в своем доме. Я ему ассистировала. А теперь вы в процедурной при его кабинете.

– Надеюсь, успею поблагодарить его завтра перед уходом. И за операцию, и за конфиденциальность.

– Перед каким уходом? – не поняла Вероника.

– Утром я избавлю вас от своего присутствия.

– Вы с ума сошли! – воскликнула она, лишь в последнюю секунду приглушив голос. – Утром!.. Да вы еще не менее трех дней даже с кровати подняться не сможете!