Опасение, что не найдет дорогу до той поляны, на которой оставлена фурманка, у Вероники, конечно, было. Все-таки места совсем незнакомые, и шли в темноте, и не старалась она запоминать дорогу. Но довольно скоро стала узнавать на своем пути различные приметы недавно пройденной местности, вроде какой-нибудь раздвоенной сосны или расколотой молнией березы на взгорке, и поняла, что опаска ее напрасна. Компас в нее, видно, от роду вживлен. А может, в самом деле у каждого полешука в предках лесовик, или русалка, или еще какая болотная истота, как бабка Тэкля говорила. Или просто созвездия указывают ей путь и никакой здесь нет мистики?

Как бы там ни было, Вероника летела между деревьями не хуже ночной совы, а что служило ей ориентиром, одному Богу ведомо.

Она останавливалась, чтобы отдышаться, преодолев очередной подъем – клятая эта Швейцария! – несколько раз садилась на мшистые пни, приваливалась, не садясь, спиной к деревьям, но после каждого такого отдыха ускоряла шаг и бег.

Поняв, что направление выбрано верно, больше всего она стала бояться, что фурманку уже забрали с поляны. Или что лошадь отвязалась, убрела куда-нибудь.

Но и фурманка была на месте, и лошадь, стреноженная, стояла на привязи под ольхой.

«Жалко, что хлеба для нее не взяла», – подумала Вероника, развязывая путы у лошади на ногах.

Но тут ей представилась яма под елью, Сергей Васильевич, которого она укрыла его окровавленной поддевкой и своим пуховым платком, и посторонние мысли вылетели из ее головы.

Тем более что лошадь угощенья не требовала – была крестьянская, выносливая, к местности привычная и послушно ускоряла ход, когда Вероника нахлестывала ее на более-менее ровных отрезках лесного пути.

Все-таки она почти опоздала. К той минуте, когда фурманка остановилась в ста метрах от приметной ели – ближе было не подъехать по бурелому, – уже был различим и циферблат на золотых часиках, и окружающие старую ель молодые клены. После того как Вероника разбросала листья, которыми, уходя, засыпала Сергея Васильевича, стало видно, что лицо у него белее, чем у покойника, а губы посинели.

Но все-таки он был жив и сознание теплилось в нем. Когда Вероника за ноги тащила его из-под корней, он отталкивался локтями от земли, помогая ей. Как потом переставлял ноги, обвиснув у нее на плечах, было и вовсе немыслимо при его кровопотере.

– Как… хорошо, что… вы живы… – задыхаясь, проговорила она, наконец перевалив его на фурманку.

Он молчал. И когда Вероника вела лошадь под узцы, и когда, миновав ростани, выбрались на ровную песчаную дорогу и она уселась на фурманку тоже, от него не доносилось ни звука.

– Сергей Васильевич, слышите меня? – отдышавшись, спросила она. – Почему вы молчите?

– А что я могу сказать? – Его голос звучал глухо. – Я подавлен и уничтожен.

– Чем уничтожены? – испугалась она.

Он не ответил.

– Пожалуйста, не молчите, – попросила Вероника. – Нельзя молчать! Говорите что-нибудь.

– Что же?

Она обернулась. В рассветных сумерках его глаза сияли как лед и пламень.

– Что угодно, – сказала она. – Декламируйте Гете. Про Ольхового Короля. По-немецки.

– Почему по-немецки?

– Способствует концентрации.

– Вы запомнили.

– Конечно. Говорите, я слушаю.

– Вер райтет зо шпет дурхь нахт унд винд… – послушно начал он.

– И переводите, – потребовала Вероника. – Каждую строфу дословно. Мне интересно, что же неправильно Жуковский перевел.

Он говорил прерывисто, но главное, что не молчал. Когда произнес: «Отец, ты разве не видишь дочерей Ольхового Короля там, в тумане?» – Вероника сказала:

– Это русалки, может. Надо было им работу дать, и не погубили бы мальчика.