– Нельзя часто дорогами мертвых ходить. Утянут.

– Не буду.

– Будешь, – возразила свяга. – Скоро… уже… мертвецы ждут справедливости. Их много сюда пришло. А меня не слушают.

Святозар сидел в уголочке, скрутившись, закрывши лицо ладонями, и сквозь пальцы его текла кровь, и казалась она не красной, но черной. Правда, пахла все равно кровью.

– А с ним что?

– У него свои мертвецы, – сказала свяга, отступая. Теперь она казалась почти человеком, во всяком случае, хрупкой этой девушке не было места в подвале. – Когда граница истончается, он слышит их голоса.

Димитрий сел.

Голова кружилась. Перед глазами плясали мошки, да и вовсе ощущения были препоганейшими. Он сглотнул, попытался было подняться, но тело, вялое, будто слепленное из воску, двигалось медленно. И Димитрий только и сумел, что на живот перевернуться да худо-бедно ноги подобрать. Он и дышал-то через раз, открытым ртом, втягивал гнилой тяжелый воздух.

– Я могу позвать кого, – сказала равнодушно свяга. – Когда душа уходит из тела, оно немного умирает. Если уйти надолго, то оно умрет совсем.

А теперь пришла боль.

Вспыхнули огнем кончики пальцев, мышцы скрутила судорога, и кажется, Димитрий не сдержал рвотные позывы… главное, чтоб не на мертвеца… девчонку было жаль.

Ветрицкие.

Надобно спросить… надобно…

Он дополз до края круга и уткнулся лбом в пол. Пробормотал, давясь слюной:

– Ты… жив… некромант…

От голоса его Святозар вздрогнул и отнял руки от лица. Да уж, проклятая магия никого не красит – кожа потемнела, налилась синевой…

– Я могу тебя забрать, – сказала Асинья, протягивая то ли еще руку, то ли уже крыло. – Если хочешь уйти…

– Нет.

– Но ты хочешь?

– Да, – святой отец рукавом вытер кровавые сопли. – Но нельзя. Еще нельзя… Ты узнал хоть что-то?

Димитрий старался не смотреть на тело, на символы, что прорезали кожу свежими ожогами.

Еще и родным объяснять придется. Они и без того в ярости, крови Стрежницкого требуют, а в то, что красавица их сама пыталась бедолагу извести, не поверят. И главное, Ветрицкого Богдан не убивал, это Димитрий знал точно, не смог бы – кровь не та, сила не та, а одной шпагой такого, как Ветрицкий, не одолеть…

Надо выяснить, что там произошло.


Лешек наблюдал за девушкой издали.

Она сидела на скамеечке, раскладывая разноцветные камушки одной ей понятным узором. Вот башенку строит, ставя один на другой, вот… вздыхает.

Поворачивается. Пожимает плечиками.

Неказистая, пожалуй… именно что неказистая, ничего-то в ней, если разобраться, и нет. Сама худенькая, едва ли не болезненная, одно острое плечико чуть выше другого. Ручки тонкие из рукавчиков выглядывают, и сама она глядится так, будто только-только из детской выглянуть дозволили.

Вот ножки поджала. И распрямила. Огляделась. Помахала в воздухе. Улыбнулась своим каким-то мыслям.

Окликнуть?

Неудобно выйдет… или наоборот? Он выбрался из кустов, в которых постыдно скрывался от внимания конкурсанток и выбывших из конкурса девиц, а также родственников их многочисленных, зачастую полагавших, будто выбытие это есть результат интриг наиковарнейших. Девицы трепетали, родственники требовали справедливости или хотя бы внимания, а у Лешека от этого голова болеть начинала.

– Доброго дня, – поздоровался он, тросточку за спину пряча. Надобно сказать, что тросточка ныне была наимоднейшая, сделанная в виде длиннющей, не иначе журавлиной, ноги, на которую по какой-то хитрой задумке водрузили слоновью голову. Была она в захвате неудобна, а еще огромные бивни, того и гляди, норовили за карман зацепиться.

– Доброго, – Дарья моргнула и порозовела. – А вы…

– Гуляю. Не желаете ли со мной?