Внутрь попадаешь по выложенной отцом дощатой дорожке. Я живо помню каждую особенность родного дома. Помню звук каждой половицы в нём. Могу на слух определить, какая дверь как звучит. Хорошо помню все вздохи, скрипы деревянного нашего дома ещё с тех времён, когда незаметно убегал из дома на дискотеку в сельском клубе: тёплыми летними ночами молодым не сидится дома, особенно когда на улице смеются девчонки, звучит музыка из магнитол, колонок…

Родной дом начинается с обширной веранды, на которую вы попадёте, поднявшись по ступенькам крыльца, выкрашенного жёлто-коричневой краской. На веранде я люблю спать, начиная с тёплых дней мая. Мне нравится, что здесь бревенчатые стены ничем не закрыты, и я знаю каждую трещину в дереве, куда удобно прятать всякую нужную в детстве мелочь, помню каждый волосок пакли, которой законопачены для тепла зазоры между брёвнами.

Пройдя через эту веранду, оказываешься в довольно просторной комнате, которая наполовину занята печью. Она считается у нас кухней: здесь всегда что-то варится на газовой плите, выпекается в печной утробе. Здесь царит стойкий дух свежеиспечённого хлеба, чая, густого запаха парного молока и целебных трав, а именно: зверобоя, чистотела, матрёшки. Нет ничего милее родных запахов! Первое, что делаешь, когда после долгого отсутствия переступаешь родной порог, с силой вдыхаешь, вбираешь в лёгкие без остатка знакомые с малолетства ароматы.

На кухонном столе, крытом старенькой клеёнкой, всегда стоят серебряная сахарница, полная белых кубиков сахара, и фарфоровая пиала, полная душистого мёда. По её матово-глянцевому с перламутровым отливом боку завитушками бегут за поворот, цепляясь друг за друга, цветы. В детстве я любил крутить пиалу, чтобы поймать тот момент, когда завитушки прекратят свой бег и тогда я увижу начало цветочной змейки, но они всё бегут и бегут по кругу, не думая обрываться. Эта миниатюрная пиала всегда закрыта стеклянной крышкой с рожком витой прозрачной ручки.

Крышечка осталась от разбившейся много лет назад сахарницы из толстого полупрозрачного шершавого стекла. Она упала и разбилась после того, как я влетел в угол стола во время игры в догонялки с мамой. Мне тогда было года четыре, наверное. Памятью о её падении остался небольшой слюдяной скол на ребре. Сама посуда давно исчезла. Рассосалась через несколько дней и огромная шишка, вскочившая на моём лбу. А крышка живёт и своим зримым и ощутимым присутствием не даёт зародиться подозрению, что та стеклянная сахарница, та весёлая игра с мамой и боль, обида и рёв малыша лишь приснились в одну из холодных зимних ночей…

В жизни каждого из нас есть такие вещи, потерявшиеся во времени, которые, как алмазные гвоздики, прибивают листочки твоей памяти, не давая им улететь в зыбкую хрупкость сновидений.

Если из кухни повернуть налево, то попадаешь в другую комнату. Она могла бы быть обширной, если бы не тоненькая фанерная стенка, перегородившая большую её часть. За дверью, ведущей в одну из половинок, можно увидеть клетушку настолько тесную, что там умещается только широкая кровать и письменный стол, – это родительская спальня. Ночами отец включает настольную лампу и читает книги, делая пометы или подчёркивая простым карандашом заинтересовавшие его мысли, или записывает свои мысли в дневник, который каждый год заводится в новой книжице, покупаемой в «Читай-городе» в Стерлитамаке.

Однажды, когда отца не было дома, я украдкой заглянул в его дневник. На первой странице крупными буквами аккуратно выведено: «Человек достоин наивысочайшего (Гегель)». Фраза в то время для меня была непонятная, а потому я решил, что слова эти очень и очень умные, но надеялся, что придуманная человеком со смешной фамилией фраза, понравившаяся моему папе, станет понятной и мне, когда повзрослею. Со смутными чувствами я закрыл дневник, не прочитав больше ни единой строчки. Внутренняя жизнь отца для меня так и осталась завораживающей тайной.