Родерик кивнул и отошел к рабочему столу. Сьюзан ждала.
– Починить будет несложно. Хотя вещь очень интересная. Подойдите. Видите? Я бы датировал ее восемнадцатым веком, но я не специалист, только любитель. Тогда медальоны носили все. Все, кто мог себе их позволить, конечно. Конструкция у всех была примерно одинаковой. Они открывались, как книжечки. Но этот – особенный. Здесь пружинка, и верхняя крышка не открывается, а съезжает в сторону. Его, похоже, не открывали очень давно, и механизм вышел из строя. А потом, могу предположить, его сильно тряхнули или обо что-то ударили…
– Он был на собаке, – оправдалась Сьюзан.
– Да, я читал об этом. Очень умно, но совершенно безжалостно! В результате пружина, скорее всего, выскочила или вовсе сломалась… Ага!
Крышка сдвинулась. Сьюзан затаила дыхание. Родерик медленно и аккуратно отвел ее в сторону.
– Ух ты.
– Да. Интересно, очень интересно!
На них смотрело многократно увеличенное лицо юной девушки, почти ребенка. Девушка улыбалась. У нее были золотистые волосы и яркие серые глаза. Неведомый художник изобразил даже родинку на правой щеке. Портрет обрамляли пышные розы.
– Какая тонкая работа! Я должен… должен это сфотографировать.
Родерик потянулся за полароидом. Сьюзан неожиданно властно схватила его за предплечье.
– Постойте. Мне кажется, мы заглянули во что-то очень личное. Прежде чем что-то делать, нужно спросить разрешения лорда.
Толстенький часовщик смутился. Он моргнул и взглянул на Сьюзан так, будто увидел ее впервые.
– Вы правы, моя дорогая. Вы абсолютно правы, и спасибо вам за это. Да…
Родерик потер лоб.
– Я починю его так скоро, как смогу, и не возьму с вас денег. Только, пожалуйста, когда пойдете отдавать медальон лорду, возьмите меня с собой. Это такая удивительная вещь…
Сьюзан пообещала.
Уизерман все-таки напоил ее чаем, и чай действительно оказался необыкновенно вкусным, но Сьюзан была рада, когда наконец вышла на улицу. Толстенький часовщик очень старался быть вежливым и дружелюбным. Чай он подал в тонкой фарфоровой чашке, такой изящной, что к ней было боязно прикоснуться, и наверняка антикварной. От всего этого и от изысканных манер Уизермана Сьюзан чувствовала себя неуклюжей, растрепанной и угловатой. Она как будто вернулась в себя семнадцатилетнюю и даже улыбалась так, будто у нее на зубах все еще были пластинки. Страшно глупо, когда ты мать, вдова и тебе вообще-то тридцать шесть.
За дверью мастерской было морозно и бело. Ветер налетел на Сьюзан и крепко расцеловал в обе щеки. Она немного постояла, чтобы снова стать самой собой и дать глазам привыкнуть к яркому свету, и пошла к дому.
Мидлшир превратился в рождественскую открытку. Пушистый снег ровным слоем лег на дороги, деревья и крыши. Там, где в домах еще сохранились камины, из труб в небо поднимался дымок. Пахло дровами, морозом и деревенской зимой. Сьюзан с удивлением заметила дым и над домом Михлича. Она была совсем девчонкой, когда писатель умер, и с тех пор камин не оживал ни разу. Ей даже казалось, что новые хозяева его снесли, а вот оно, оказывается, как…
Интересно было бы как-нибудь взглянуть на особняк изнутри. Хотя, наверно, там не осталось ничего из того, что она помнила. Да и что она, в сущности, помнила с того единственного визита?
Седой Михлич, казавшийся огромным и царственным из-за своей славы, просторная гостиная, стол с закусками и газировкой и кучка третьеклашек – победителей школьной олимпиады по литературе. Тогда ей показалось, что писатель был с ними холоден и даже груб. Он поздравил их быстро и казенными словами, так, как могла бы сделать и их классная, вручил им почетные грамоты и ушел наверх. Вся церемония заняла минут пятнадцать. Сьюзан жевала бутерброды с чувством глубокого разочарования и обиды. Только став взрослой, она поняла, что уже тогда Михлич был тяжело болен и эти пятнадцать минут были для него подвигом.