Отец воспринял новость с восхитительным спокойствием и достоинством, типа «я никогда не сомневался». На следующий день вышел из мастерской облачённым в свой костюм-тройку, при галстуке, и велел мне одеться прилично. Когда отец что-то требовал, у нас не принято было переспрашивать – ну как бывает в нормальных семьях: зачем, па, куда там, да некогда, да неохота, да ладно… Нет! После слов отца должно было их исполнять. Не то чтобы «сделай или сдохни!», но просто: сделай.

Я спросила только – что надеть, мать торопливо ввернула: «Надень белую водолазку».

В тот день мы с папой сфотографировались на память. Эта фотография много лет стоит у меня на книжной полке: волосы мои, в то время буйные, прилизаны и разделены отцовой расчёской на прямой пробор, так что похожа я на дореволюционного приказчика в галантерейном магазине города Елец. Глаза мои – как обычно – смотрят далеко и безнадёжно. Чего нельзя сказать о папе: у него тут на редкость благостное лицо, и вот на этой фотографии видно, как мы похожи.

Семья – самое мучительное и самое потаённое в жизни Одинокого пишущего человека.

Это твои внутренности, твоя суть, твоё тело с содранной кожей. Неумолимая, несокращаемая глава о твоей жизни и твоём творчестве.

Литературу всегда интересовало только самое мучительное, самое потаённое. Это и есть смысл, плоть и кровь литературы.

Да, отец воспринял моё преображение с суровым удовлетворением. Что не мешало ему в дальнейшем всю жизнь допекать меня разными глупостями, вроде огромных тиражей дешёвых детективных книжек. Он брал со своей прикроватной тумбочки очередной детектив в помойной обложке (пристрастился к ним в старости), раскрывал на странице выходных данных и, щурясь, громко читал: «Тираж… четыреста тысяч! Во! Пишут же люди!» Но тут ничего не поделать – таким уж он был, мой отец.

Он умер несколько лет назад, я горюю о нём, по-прежнему его боюсь и до сих пор не соберусь с духом свести с ним счёты – по крайней мере, на бумаге.

Родня писателя как литературный фактор

Так, что там у нас дальше на тему «из чего делают писателей»? Родня-роднёй-родню…

При всех странностях, скучным наше семейство никто бы не назвал. Я не говорю уже о матери с её спонтанными выплесками совершенно эстрадных штучек. Не говорю о бабке с её неисчерпаемыми «рассказами за жизнь». А мой любимый дядя Яша, мамин брат, мандолинист-гитарист, тоже где-то уже описанный! Помню саманную мазанку-хибару, которую, вернувшись с войны, он построил, вернее, слепил собственными руками. Во время одного из апрельских толчков ташкентского землетрясения одна стена хибары удачно выпала наружу. Если б она упала внутрь, я бы не писала эти строки, ибо спала в той самой комнате.

Кстати, в тот миг – я помню его ослепительно ярко и хлёстко, как удар прожектора по глазам, – вся моя коротенькая жизнь, вплетённая в жизнь города, покалеченного стихией, но погружённого в волны света, показалась мне частью бесконечного рассказа. Внутренний стон от бессилия выразить это словами слился во мне с таким же неслышным победоносным воплем: я знала, что отныне буду упорно искать слова, которые приблизятся к чувствам, настигнут их, оттиснут на бумаге…

С тех пор прошло более пятидесяти лет. Я всё так же мучительно ищу слова и всё так же первое озарение ускользает от меня, посмеиваясь и оставляя в дураках, хотя из книг, которые я написала, можно составить небольшую сельскую библиотеку.

Так вот, мой дядя Яша был сталинист, но беспартийный. Мама, как преподаватель истории, разумеется, состояла в партии, иначе тогда и быть не могло; но с молодости, напротив, была ярой антисоветчицей. Несколько раз в детстве я присутствовала при их стычках, чуть ли не драках, великолепных, зажигательных – хотя трудно в этих воплях было понять, чего не поделили брат с сестрой. Но оба вопили: «Я не хочу тебя знать до конца моей жизни!!!»