– Нет, – ответил ему Александр Петрович, – простите меня, к чему эта болтовня?
– Вы ошибаетесь, ища в моем повествовании скрытый смысл. Хочу развлечь Вас занимательной историей, хотя, признаюсь, самому мне нравится сюжет. А впрочем… – он улыбнулся, – если верить Фрейду, тайный смысл присутствует во всем. Что бы мы ни желали, ни делали, о чем бы ни говорили. Дослушаете?
– Да, – подумав, кивнул Александр Петрович.
– Тогда скажите-ка мне, господин Терехов, – лукаво произнес Федор Владимирович, – чей же скелет откопал Иоганн Карл Фульрот – школьный учитель и скромный натуралист-любитель в долине Неандерталь, в августе 1856-го?
– Вы надо мною смеетесь? Первобытного человека. Вымершего!
– Неандертальца? Да, Вы правы, конечно, – Федор Владимирович еще раз пригубил коньяк.
Он не в первый раз задавал этот вопрос, и раздраженный собеседник обычно чувствовал подвох. Самые размышляющие, умные и начитанные, но, одновременно, и самые бесхитростные после короткого замешательства произносили: «Древнего человека, палеоантропа, неандертальца». «А кого?» – переспрашивали самые глупые. «Рожай!» – требовали самые грубые. «Инопланетянина?» – восклицали самые фантастико-восторженные. «Мужчины, геркулеса», – требовали подтверждения самые нетрадиционные. «Вашего дедушки», – отделывались шуткой самые осторожные. Но обычно высказывалось то, что и ожидалось, и Федор, снисходительно улыбнувшись и покачав перед собственным носом бокалом, наполовину наполненным дорогим коньяком, делал один маленький глоток – как и положено, чтобы насладиться букетом напитка, и после такой паузы, заполненной действием, насыщенной напряжением ожидания его реплики, вяло говорил…
Александр Петрович игры не испортил и надежды оправдал. Его реакция была переполнена желчи и раздражения.
– Но Вы не уловили суть вопроса. Ах, простите, это я неправильно сформулировал. Кого, по их мнению, они нашли? По их мне-ни-ю!
Федор позволил себе мимолетно улыбнуться и, не дожидаясь новых вариантов ответа, а рассудив, что кульминация достигнута, отчеканил:
– Они думали, что раскопали скелет ка-за-ка!1
Иногда это производило впечатление, иногда нет. И сегодня Мансов, пожалуй, и не рассчитывал на то, что Терехов как-то выразит свое непосредственное отношение – изумление или восхищение к данному факту. Уж слишком натянутая получалась их встреча.
«Нервничаете Александр, Петрович? Да, определенно, – думал он. – И на моего неандертальца вам наплевать? Да? А все потому, что не знаете, что у нас есть с вами общего. Тревожитесь – тревожьтесь. Ах, угодно к делу? Ан нет! Придется подождать».
Он возобновил свой рассказ, вроде бы не замечая бурлящего в своем собеседнике нетерпения вовсе:
– Да, скелет казака! Обратите внимание, не русского вообще, нет. Казака! Значит чем-то запомнились они им? Чем-то особенным! Я думаю, с этим образом у них ассоциировался образ дикого, сильного, жестокого, лютого врага. Сильного – по-первобытному! И жестокого – по-первобытному! Без сдерживающих предрассудков, таких, как жалость, например. Ах, вспомните Ламброзо и Бертильона – низкий лоб, широкие плечи, крошечные глазки без проблеска мысли, спрятанные за буграми лба, как за скалами. Представили? И что там русские – американцам, они – нам… в период железного занавеса – соседские мальчишки! Скажите, ведь и для вас образ первобытного человека-зверя: в руках дубинка или камень, безумный взгляд, готовность силой и только силой доказывать свое превосходство – связан с теми же представлениями о насилии – о темной, неконтролируемой, неудержимой жажде… неудержимой, как физиологическая потребность, жажде свершать насилие, да? О, как Франция верила в нашего казака, как низвергала его с пьедестала, что по праву принадлежал нашему славному предку. О-о! А прошло более сорока лет. А представьте-ка, что они чувствовали тогда – в Париже тысяча восемьсот четырнадцатого.