Живу, ведь надо жить,

Уже до дней кончины недалеко,

И чашу горести испить

С своей душою одинокой.

Как много бед успел я пережить,

как много сделал я ошибок,

Пока – живу, ведь надо жить,

Среди завистливых улыбок.

Уже ни с кем не говорю,

Душа лишилась жажды разговора,

И думу одинокую мою

Залью слезами я позора

И горя, одиночества и лжи,

О, как мечтаю я испить простора,

О, как мечтаю я взойти на поле ржи,

Златую от сияния небосклона!

Живу, ведь надо жить,

Как ангел божий вознесенный.

И жить, трудиться и любить,

Рукою Бога исцеленный.


Родители пришли в восторг от излияний одиннадцатилетнего сына.


– Где же ты успел столько горя и бед-то испытать? – говорил с иронией и в то же время одобрительно Петр Иванович и трепал Андрея по голове. – Молодец, сынулька. Дерзай дальше, шлифуй мастерство…


Именно тогда в Андрее зародился главный его мучитель – страх смерти. Смерть вызывала у него примитивный ужас. За малолетством у него не было ни опыта, ни сведений, чтобы объяснить ее, хоть чем-то компенсировать ужас перед ней. Он не мог смириться с неизбежностью конца своего физического существования. То, о чем люди начинают задумываться и чего начинают бояться в куда более зрелом возрасте, когда замечают физиологические изменения своего стареющего организма, Андрей с усердием бередил, тормошил, расчесывал, словно зудящий прыщ, в детстве, когда кожа его была еще совсем гладкая, когда пищу и блага добывали для него, и еще будут добывать в течение многих лет, родители, а основной заботой, казалось бы, должны быть прилежная учеба и хорошее поведение.


Иногда им овладевал внезапный, парализующий страх смерти. В такие моменты внутри него цепенело и сжималось, а зрение резко обострялось. Он смотрел в одну точку, будто глубоко задумавшись, но на самом деле с удесятеренной ясностью и четкостью, словно пронизывая насквозь, осознавал окружающую действительность, ту, что заставала его на тот момент, – люди, предметы, звуки, запахи, в самых мельчайших нюансах. К нему приходило глубокое ощущение происходящей вокруг него жизни, ее мощного непрерывного движения. И его, Андрея, временного присутствия в ней. Ужасало то, что именно временного, а не постоянного. Порой он представлял свой последний вздох, последний взгляд, и даже нарочно задерживал воздух, чтобы сымитировать отказ дыхательных путей. Когда прозрение отступало, отпускало, как отпускает наркомана разрушительная эйфория после достижения своего апофеоза, Андрей погружался в мрачные размышления. Зачем жить? Зачем рождаться? Какой изощренный садист развлекается лепкой миллионов людишек из грязи и скверны с последующим целенаправленным уничтожением их? Нет, неверно, не просто уничтожением, а с непременным дополнением – толикой разума, вложенной в их маленькие мозги, чтобы они могли мучиться, наблюдая за своим постепенным умиранием и понимая свое бессилие как-либо воспрепятствовать этому. Каждый рожденный, удостоившийся чести, получивший одну возможность на миллиард единожды пробиться в эту жизнь, словно он есть само воплощение вселенского смысла и предназначения, с первого же мгновения существования обречен на смерть, вероятнее всего, жуткую и безобразную, ибо иной она и не может быть.


Постоянно жить в ожидании смерти… попутно играть какую-то глупую игру на скользких подмостках для равнодушных зевак, какой-то нелепый спектакль, нацепив на себя важную расфуфыренную маску благополучия и достатка, или наоборот, не менее лживую и лицемерную трагическую маску, изображающую горе и нищету. А на поверку – агонизировать в ожидании конца. Хотелось уже, наконец, дождаться, и баста – без сожаления сбросить с себя невыносимое бремя существования на столь диких условиях. В тот период жизни, который занял без малого десять лет, окончательно погруженный в умственный хаос, усугубленный нелюдимостью, депрессивной атмосферой города и чтением огромного количества книг, Андрей частенько подумывал о суициде.