Напряжён – и всё же свободен.
Дар – при мне. И жизнь – впереди.
Лёня – потемнее, тёмно-рус, даже с приглушённой чернотою. Чёлка неизменная. Глаза – серые, чуть-чуть с голубизною, с дымкой, с поволокою, с хрустальным отсветом, с огромными зрачками чёрными, как уголья. На лбу – складка. Нос мясистый, как-то книзу вытянутый. Брови нараспашку. Щёки пухлые. Комочком – подбородок. Вроде бы – подросток, школьник. Нет, юноша. Главарь. К тому ж, поэт.
Одеты оба совсем не по-модному, – так себе, то есть, что было, то и носили.
Я, как правило, в свитере старом, оранжевом почему-то, и лишь изредка – в пиджаке.
Рубашка под свитером, клетчатая.
Брюки немаркие, тёмные.
Разношенные ботинки.
Губанов – тоже в каком-то свитерке, с вылезавшим наружу расстёгнутым воротником рубашки, порою – в курточке, широкой, короткой, тёмной.
Брюки, всегда мешковатые, на коленях слегка пузырились.
Ботинки были получше моих, но зато по-клоунски выгибались подошвы их и нелепо всё время шаркали.
Словом, одежда простая у обоих. Без всяких изысков.
Было бы что носить, и только. Вполне достаточно.
Чай, не франты. Нам не до этого.
Благо, жили поэзией мы.
Никаких, вроде, явных признаков безусловной горней отмеченности в нас обоих – в глазах, на челе, выражаясь высокопарно, как там пристально к нам не присматривайся, так вот, с ходу, сразу, немедленно, почему-то не разглядишь. Может, зорче вглядеться стоит? Вдруг откроется нечто важное, небывалое? Вдохновение не написано броско на лицах. Может, вспыхнет? Совсем ещё молоды.
В компании – вон какие колоритные дяденьки есть. Кудлатые, бородатые, в джинсах, в кожаных, замшевых куртках. Некоторые – при галстуках, в заграничных добротных костюмах, с перстнями на пальцах, с платочками напоказ в нагрудных карманах. Но таких – меньшинство. Большинство же – небрежно, с вызовом даже одеты. В ботинках грубых. В штанах, заляпанных красками.
Да и тётеньки здесь под стать мужской разношёрстной братии. Некоторые – накрашены, при кольцах и при серьгах. Остальные – попроще, выглядят как-то демократичнее, щебечут невзрачными птичками, закатывая глаза. И те, и другие знают цену себе. Вниманием они, столичные дамочки, вовсе не обделены.
Богема! И даже элита, как считают, они, наверное. Всем видом своим показывают, что вовсе не из простых они, что вы, что вы, они особенные, разумеется, даже избранные, несомненно, может быть – призванные, но – к чему? – да не всё ли равно! Сигаретным дымком растаяло что-то в прошлом. Какие правила в жизни бурной? Молва охаяла? Жест беспечный – да взгляд в окно.
Мы выпиваем с ними, курим, о чём-то сложном или простом говорим.
Но вот – после всех разговоров и затянувшихся сборов – просят стихи читать.
«Но лишь Божественный глагол…» – как Пушкин, раз и навсегда, сказал, – и всё преображалось.
И всё преображалось вдруг – так, словно подан знак, – и звук сулил мелодии начало.
И, за мелодией вослед, блаженный разливался свет, чтоб дольше музыка звучала.
И не какие-то юнцы, птенцы, пускай и молодцы, стихи собравшимся читали – но их поэты. Их! И все – богемный цвет во всей красе – прекрасно это понимали.
Ко времени СМОГа у каждого из нашей чудесной двоицы имелся уже, представьте, внушительный свод стихов.
Не какой-нибудь там несчастный десяток-другой текстов.
Сотни стихотворений и довольно больших поэм.
Вот что людей поражало. Прямо-таки озадачивало: как же это они, такие молодые, успели, сумели?
А вот, между тем, успели.
Так судьба вела. И сумели.
Молодость я вижу, явленную вновь.
Двоица премудрости – Истина, Любовь…
С Кублановским, которого звали мы все по-свойски, запросто, Кубиком или просто-напросто Кубом, получалась уже какая-то на поверку слишком условная, не совсем понятная троица.