. А «патриотические» небылицы о войне сочиняли те же штабные прихвостни. Они же и наград больше других нахватали.

Сейчас все гладко, как поверхность хляби.
Равны в пределах нынешней морали
И те, кто блядовали в дальнем штабе,
И те, кто в танках заживо сгорали.
Ион Деген

Надо только поражаться, что и в этой подобранной генерации военачальников нашлись такие, которые оказались способны в конце концов – ценой неисчислимых солдатских жертв – перехватить у противника стратегическую инициативу. И мне понятной становится лояльность Жукова, Василевского, Рокоссовского в их мемуарах: мужское и солдатское достоинство, вкупе с «чуткой цензурой», не позволяло им высказать задним числом полную правду о властолюбивом интригане, которому они вынуждены были подчиняться.

* * *

6.02.1989. Перед уходом с работы я, уже в куртке, застрял в комнате у Ефима. Он только что вернулся из Австралии. С грустью он поведал мне, что нашему брату – там – делать нечего. Таня Доронина, которая слышала наш разговор, возмущенно заявила, что использовала бы любую возможность для отъезда. Еще год назад, по ее словам, она была совдеповской патриоткой, презирала Запад и ненавидела отъезжающих, а сегодня сама готова все бросить и бежать отсюда без оглядки.

– Ты пойми, Танечка, – втолковывал Ефим, – мы там никому не нужны. Ты представляешь себе это одиночество, в котором окажешься?

– Все равно, – не сдавалась Таня. – Жить здесь стало страшно. Понимаешь? Просто страшно!

* * *

Действительно, жить стало страшно. И не потому, что жизнь с каждым днем дорожает, что из магазинов исчезло мыло (в Ярославле по талонам продают по 400 грамм на человека в квартал) и впереди маячит самая настоящая разруха, такая же, как в 21-м. А потому, что «гласность» и «демократия» убили последние иллюзии. Раньше еще можно было на что-то надеяться. Теперь – нет.

* * *

По дороге в Ярославль, когда мы ехали защищать наш проект по Карабихе в облисполкоме, в общем вагоне архангельского поезда я наблюдал за группой демобилизованных солдат.

Их было десятка полтора. В расстегнутых мундирах, а некоторые уже в штатском, они веселились вовсю: пили, хохотали, бродили по вагону, знакомились с девушками, возбужденно пересаживались с места на место. Долгожданная и непривычная свобода ударила мальчишкам в голову. Смотрел-смотрел я на них (а мы тоже пили: начали еще на вокзале, вместе с Подъяпольским, который нас провожал), потом подошел к ним и говорю:

– Э, – говорю, – кто из вас выйдет со мной в тамбур?

Поднялись сразу трое – решили, видно, что я драться их вызываю. Вместе со мной вышел в тамбур и Кеслер (подстраховать меня на всякий случай). В тамбуре мы закурили и разговорились. Выяснилось, что все они архангелосы, отслужив в Белоруссии, возвращаются домой. Охотно, наперебой, они рассказывали про теперешнюю армию. Потом я задал главный вопрос:

– Хорошо, в Белоруссии. А если бы в Афган вас послали?

– Ну, что ж, служили бы в Афгане…

– Как! – возмутился я (а я был в том блаженном состоянии, когда все понимаешь и все можешь объяснить). – Как! Участвовать в войне, развязанной кучкой тупых негодяев! Воевать против народа, которому мы, «освободители», «интернационалисты», на хрен не нужны! Быть оккупантами, карателями!..

Ребята слушали меня сочувственно. Славные, неглупые поморские рожи…

– Это все правильно, – задумчиво проговорил высокий красавец, к которому преимущественно я обращался. – Но ведь откажись я – меня же в тюрьму посадят.

– Ну и что?

– А в тюрьме сидеть – стыдно.

– Так это смотря за что, – продолжал я настаивать. – Ведь за правду же! Толстой, например, мучился, что не пришлось ему отсидеть за свои убеждения…