и на груди его светилась медаль за город Будапешт».

Не гордость, а только нестерпимую боль испытываю я за нашу Победу.

* * *

Когда я пытаюсь представить себе душевное состояние русского человека, сидевшего в окопе перед нагло прущей на него и мимо него – его презирая – чужеземной техникой, вооруженного лишь бутылкой с керосином и приказом «Ни шагу назад!» – я испытываю чувство невыносимого унижения. Что может быть нестерпимее для мужского и национального самолюбия, чем невозможность ответить ударом на удар, оказаться в положении уничтожаемого стада, лишенного всякой возможности к сопротивлению.

Не перестаю удивляться, как этому усатому упырю и всей его банде удалось в те дни удержаться у власти. Ведь не нужно же было иметь семь пядей во лбу, чтобы понять, что тебя обманули и предали самым подлейшим образом. А впрочем, от многих очевидцев я слышал, что в первые месяцы войны в наших городах и особенно в деревнях немцев ждали. Настолько нестерпим был для народа режим большевистской диктатуры! Добровольцами на фронт рвались в основном замордованные интеллигенты, зомбированные школьники и комсомольцы[5]. Миллионы военнопленных, массовое дезертирство, брошенные в огромных количествах оружие и техника объясняются не столько военными успехами немцев, сколько нежеланием защищать этот людоедский режим. Настоящая война началась только осенью 41-го, когда убедились, что гитлеровский «порядок» ничем не лучше сталинской давиловки, а Родина – это все-таки Родина. (Защищая Родину, врага победили, но победой своей только упрочили власть собственных кровососов. Какая страшная вещь – диалектика истории!)

Да, с началом войны народ разделился (вернее, скрытое разделение сделалось явным): одни упорно, не жалея себя, дрались и погибали в окружении и на рубежах пятившейся обороны, другие «голосовали ногами», – фактически это означало новую фазу гражданской междоусобицы, спровоцированную сталинским «усилением классовой борьбы в условиях побеждающего социализма». Я уж не говорю об истреблении «социально чуждых» и инакомыслящих, об ужасах раскулачивания и бесчисленных загубленных ГУЛАГом жизнях; но одного только погрома, обезглавившего армию накануне надвигающейся войны и обеспечившего Гитлеру возможность успешного нападения на нашу страну, достаточно для того, чтобы заклеймить Сталина (а с ним и всю правящую партию) как величайшего государственного преступника.

Но я начинаю понимать мотивы этого погрома. Война была неизбежна. Уж кто-кто, а люди, которые стояли во главе армии, полководцы Гражданской войны, знали цену Сталину как «великому стратегу», сорвавшему, в частности, наступление на Варшаву в 20-м – из одной только завистливой ненависти к полководческому таланту Тухачевского[6]. Начало военных действий сразу выдвинуло бы их на первый план, они просто смахнули бы этого «вождя» с тела страны, как насосавшегося крови клопа[7]. Вместо них нужны были люди, всецело Сталину преданные – послушные, запуганные, безынициативные, безразличные, как и он, к человеческим жертвам; ко всему безразличные, кроме собственной карьеры. Перед ними-то он мог себе позволить, просрав начало войны (а перед этим – всю Финскую кампанию), величаво прохаживаться по кабинету и, попыхивая трубкой, изрекать веские, непререкаемо-мудрые указания. При Фрунзе, при Тухачевском такое было бы попросту невозможно[8]. И стоит ли удивляться, что фронтовики – настоящие фронтовики, окопники, такие, как Виктор Астафьев, Ион Деген, Николай Никулин, – не иначе, как с омерзением вспоминают всех этих новоявленных полковников и генералов, гнавших солдат на убой, попивая коньячок в десяти километрах от фронта в окружении прикормленной тыловой сволочи. «Если бы немцы заполнили наши штабы шпионами… если бы было массовое предательство и враги разработали бы детальный план развала нашей армии, они не достигли бы такого эффекта, который был результатом идиотизма, тупости, безответственности начальства и беспомощной покорности солдат», – пишет Никулин и добавляет: «На войне особенно отчетливо проявилась подлость большевистского строя»