Введение персонажа, француза 1921 года рождения, дает новую точку отсчета, освобождающую от чистой лирики, намекая если и не на сотворение эпоса, то хотя бы на вторжение чужой жизни (если чужая жизнь в этом измерении вообще существует). Имена (не знаю, насколько они вымышлены), их, кажется всего два: Мишель Бернар и Карин… Фрагменты бытовых озарений, заграничный материал, вызывающий исторический (даже этнографический) интерес, завершаются вполне «конкретной» биографией главного героя, которая дана в главке, названной «почти роман в стихах». История молодого человека из предместья, покоряющего большой город. Точный психологический портрет, трогательные бытовые и исторические детали Петеновской Франции, о которой мне рассказывала Валя Джори, моя любимая графиня (книга Афонина тоже посвящена какой-то таинственной княжне, прием это, или обращение к реальному человеку – несущественно).
Будем считать, что это литература: портрет художника в юности, Мишель Бернар в становлении, Гаврош времен Сопротивления, неудавшийся музыкант, или просто человек в стремительных декорациях времени… Начало жизни, намекающее на обретение судьбы, события, встречи, поступки, надежды… И вдруг такой бунинский обвал в бессмыслицу, чепуху, женщин, пьянство и вот уже двадцать первый век на дворе, и все как во сне, и не понятно ничего. И грустно.
И эпоха прошла: и черт его знает, что это все значило… Война – «детская радость поиграть в войну, нагадить по мелочи – чужим, властям, взрослым». И была ли она вообще, оккупация? Нацисты в высоких фуражках, следователь герр Райнер: «вы что же, думаете, мы не знаем о происхождении ваших родителей, будьте же благоразумны…»
Читая фрагменты этой придуманной (услышанной от кого-то?) жизни, я начинаю рыться в своем столе, и нахожу папку с эмигрантскими письмами из Нью-Йорка в Москву (конец 20-ых годов прошлого века), подаренную мне когда-то одной веселой дамой – «я все равно не буду читать, а ты вроде как – писатель, можешь, отразишь как-нибудь…» Вспоминаю, историю про Гертруду Рубинштейн, чей Лонг-Айлендский дом мы с женой продавали после смерти хозяйки со всем его содержимым. Шубы на рыбьем меху, фарфор, коллекция трубок умершего мужа, фотоальбомы, гора винила вплоть до пластинок, подписанных Карузо, гроссбухи, банковские счета, справка об освобождении из Аушвица… Мы реализовали далеко не все, многие вещи оставили себе, и на какое-то время жили в интерьерах Гертруды: почему бы и нет? Чужая страна, ни родни, ни почвы, ни судьбы. Мебель пришлась ко двору, посуда тоже (старушка имела хороший вкус), но главное – портреты. В довоенной молодости госпожа Рубинштейн имела удивительно благородную внешность… Вот мы и пили по утрам кофе из ее чашек, и она взирала на нас с портретов с понимающей улыбкой. В невинности этого мародерства я не сомневаюсь – для нас это было чем-то большим, чем литература, это имело жизненно важный смысл. Стихи Афонина – тоже больше, чем литература, иначе зачем бы я брался писать о них?