– Я ничего плохого не сделала, Маркс.

Он ответил тихо, но вполне разборчиво:

– «И ворожеи не оставляй в живых».

Я много чего могла бы сказать и сделать, и почти в любом случае меня бы вытащили за шиворот копы. Я не хотела, чтобы меня вытаскивали, но запустить колючку Марксу под шкуру хотела. Вот и выбирай.

Я встала на цыпочки и влепила ему в рот сочный поцелуй. Он пошатнулся и так шарахнулся от меня, что упал в комнату, а меня вытолкнуло в коридор. Жеребячий хохот загремел меж стенами. У Маркса на щеках загорелись два ярких пятна. Он лежал на ковре, тяжело дыша.

– На вещдоках лежите, Маркс, – напомнила я ему.

– Вон отсюда, немедленно!

Я послала ему воздушный поцелуй и прошла сквозь шпалеры скалящихся полицейских. Один из них сказал, что готов принять от меня поцелуй в любой момент. Я ответила, что не хочу рисковать его здоровьем, и вышла из входной двери под хохот, вой и соленые шуточки, в основном по адресу Маркса. Кажется, он не был любимцем публики. Можно себе представить.

Эдуард еще остался на несколько секунд, наверное, пытаясь пролить масло на волны, как положено было старине Теду. Но потом вышел и он, пожимая руки полицейским, улыбаясь и кивая. Как только я осталась единственным зрителем, улыбка исчезла.

Он отпер машину, и мы сели. За надежно заляпанными грязью окнами Эдуард сказал:

– Маркс тебя вышиб из дела. Не знаю, как это ему удалось, но удалось.

– Может, он со своим начальником в одну церковь ходит, – ответила я и опустилась на сиденье пониже, насколько позволял ремень.

Эдуард посмотрел на меня и включил двигатель.

– Ты вроде не очень огорчена.

Я пожала плечами:

– Маркс не первый мудак правого толка, который попадается мне на дороге, и вряд ли последний.

– И где же твоя легендарная вспыльчивость?

– Может, я взрослею.

Он покачал головой.

– А что ты там видела в углу, чего я не видел? Ты ведь на что-то смотрела.

– Душу, – ответила я.

Он действительно опустил очки, показав младенчески-голубые глаза.

– Душу?

Я кивнула:

– А это значит, что кто-то умер в этом доме в последние три дня.

– Почему именно три дня?

– Потому что три дня – это предельное время, которое большинство душ еще присутствует. Потом они уходят в небо, в ад или еще куда. После трех дней можно увидеть призрак, но не душу.

– Но Бромвеллы живы, ты их сама видела.

– А их сын? – спросила я.

– Он пропал.

– Мило с твоей стороны об этом упомянуть.

Мне хотелось разозлиться на него за эти игры, но сил не было. Хоть Марксом я была сыта по горло, его слова меня задели. Я христианка, но потеряла многих братьев по вере, которые называли меня ведьмой, ворожеей или еще похуже. Меня это уже не злило, но очень утомляло.

– Если родители живы, то сын, вероятно, нет, – сказала я.

Эдуард выезжал на дорогу, виляя в изобилии полицейских машин с мигалками и без них.

– Но на всех других убийствах жертвы были изрезаны. В этом доме кусков тел мы не нашли. Если мальчик убит, значит, почерк изменился. А мы еще и старый не разгадали.

– Перемена почерка может дать полиции прорыв, который ей нужен, – сказала я.

– Ты в это веришь?

– Нет.

– А во что ты веришь?

– Я верю, что сын Бромвеллов мертв, и тот или те, кто содрал кожу с его родителей и изувечил их, его не резал. Как бы ни погиб он, его не разорвали на части, иначе крови было бы больше. Он был убит так, что крови в комнате не добавилось.

– Но ты уверена, что он мертв?

– В доме летает душа, Эдуард. Кто-то погиб, и если в доме жили только три человека и двое из них исключаются… арифметику ты знаешь.

Я уставилась в окно машины, но ничего не видела. Я видела только загорелого юношу на фотографии.