Обручник. Книга первая. Изверец Евгений Кулькин


Предисловие к прологу

Это были не сон и не бред. Это было начало романа, в какой я ввергаюсь. Высочайшее проявление непонятности, в которой побочными чувствами живут некие откровения и открытия, объяснение которым можно получить только у Бога.

Одновременно предо мной простирались четыре времени года. Где-то левее и чуть выше того места, откуда я на все это взирал, было некое затишное укромье, споро просекаемое блескучими снежинками. А правее от этого укромья, словно скопировав все то, что делалось в затишном месте, только вися неподвижно, яблоневый цвет царил на ветвях, как бы передразнивая те же снежинки, давая им понять, что та красота совершеннее, у которой есть возможность обратиться в конечном счете в плоды.

Лето млело у меня под левым локтем. Зной припекал левую щеку. Зато справа – была осень. И именно она как бы говорила, что еще мгновенье и круг, которым является все то, что находится передо мной, повернется и декорации поменяются местами.

А когда я вздохнул от понятности того, что происходит, то круг действительно повернулся, только предо мной возникли не те самые времена года, которые я только что лицезрел, а настоящий полнокровный оркестр. И дирижер – некто в своем фраке очень похожий на стрижа, стал, как это делают факиры, глотать свою палочку и, комоло оставшись без нее, начал водить своим, удивительно похожим на клюв, носом.

– Главным в оркестре, – прокартавил он, – является тот инструмент, которому доверено на данный момент солировать.

И за его спиной вдруг задвошал барабан. Словно своей блямбой бил по затылку всем, кто владел другими инструментами. В обиходном языке это называется «ставить на место».

И вот когда все были поставлены на место, тогда и ударилась в плач скрипка.

Кажется, она оплакивала беспризорное девичество всех на свете брошенок и бесприданниц.

Ежели говорить о человеческом существе, то барабан как бы отбил ему паморки, а скрипка во всяком случае пыталась вынуть душу.

Потом пошли другие инструменты, и дирижер всякий раз объяснял, что являет собой тот или иной поворот мелодии и как это надо воспринимать в пору, когда останешься один на один с оркестром, очень напоминающим палитру нашей жизни.

И голос, как бы существующий вне времени и пространства, сказал:

– Ты собираешься писать о том, что весь твой век ело твою душу? Ты знаешь действующих лиц и исполнителей мифа, который зовется действительностью? Но тебе неведомо, как они поведут себя, когда ты их выведешь на сцену. Ведь именно там всяк ведет себя чаще не так, как предписано пьесой и надолдонено режиссером.

Ты можешь оказаться глупее того, что затеял.

Потому мой совет таков: не противься тому, что делается, и ничем не управляй.

Пусть происходит все так, как должно или, наоборот, не должно случиться. Ведь оно родилось в твоей душе в виде бреда и исповедальности.

Моли Бога, чтобы он помог тебе в заблуждениях своих не дойти до ереси и не ухнуть в преисподнюю раньше, чем сей труд станет жечь сознание тех, кому адресован.

И в это время круг опять повернулся и я увидел толпу.

Она – кипела.

– Долой! – кричал один, с зайдами в уголках губ, с изъеденным оспой лицом.

– Говори! – вопил другой, сотрясая кулаками, в одном из которых была зажата фуражка.

И я понял, что это герои моего будущего романа. И – ногами – как бы помог кругу продолжить свое вращение, чтобы, наконец, увидеть читателей.

И круг повернулся.

И я – ахнул.

Скорее, все же охнул.

А может, и то и другое сразу, неведомо только, в какой последовательности. Потому как передо мной возникло возвышение, рядом с которым стояла виселица, возле какой расхаживал детина с обветренным, загорелым в полоску лицом.

А у одного очкарика, вернее, пенсиюки, ну, словом того, кто был в пенсне и чем-то смахивал на Свердлова, в руках трепетала на ветру бумага, поперек которой крупно было написано: «Приговор».

Я отник от этого видения раньше, чем меня повесили. И задумался.

И мысли мои, как не трудно было догадаться, шли в единственном направлении. Стоит ли затеваться с тем, что тебе не принесет ничего, кроме казни.

Причем, – что особо удивительно и познано наперед, – казнить будут и те, кто считает себя сторонниками Сталина, и те, кто числится в противниках, а то и ярых врагах.

Я как-то видел лицо одного такого оракула, он чуть к Кондратию на косоротство не ушел, то есть, паралич его едва не расшиб, при одном упоминании того, кого я в трилогии назову Обручником.

Бог обручил Россию с ним, чтобы она родила от Святого Духа мессию, которому будет суждено спасти человечество от полного глупого исчезновения.

И я решил рискнуть рассказать обо всем, что завязалось разными по вкусу плодами на древе нашей истории.

Да помогут мне мои усердие и старание и, если он имеется, талант, при безусловном и верном Божьем согласии.

Пролог

Где-то лет с двадцати от роду и по сей день я записываю свои сновидения. Даже хотел как-то написать, вернее, составить из них нечто, напоминающее роман, но меня опередил замечательный современный писатель Георгий Пряхин, который свою книгу назвал «Сераль-55» и этим как бы отсек поползновения идти его же путем.

Так вот первый сон, который я записал, был о Сталине. Я в ту пору служил в Севастополе и у всех на устах было, как Иосиф Виссарионович побывал на крейсере «Молотов» и сказал там какие-то, как всем казалось, исторические слова.

Сталин в моем сне играл на скрипке. И не просто там со сцены. А вроде стоял у ворот какого-то многолюдного рынка и исполнял «Сулико».

Чуть позже мне стало известно, что это его самая любимая грузинская песня.

И тут же я отослал себя памятью на несколько лет назад, когда я спас Сталина. Не Самого, конечно, а мальчишку, Сашку Панфилова, которого почему-то прозвали так величественно. И в тот самый день я возненавидел людей, украшающих свои груди разного рода орденами и медалями. Ибо никто из фронтовиков, когда я, больной (у меня была температура тридцать девять), с Сашкой на буксире (я его тащил за налыгыч), добултыхивался до берега, – никто из бывалых солдат даже не двинулся, чтобы нам помочь. В воду забрела моя не умеющая плавать мать и бросила веревку, посредством которой мы и спаслись.

Впоследствии я подсчитал: Сталин (настоящий) снился мне двенадцать раз. И о некоторых из этих снов я чуть ниже расскажу.

А пока поведаю о том, что подвигло меня вступить в некую полемику со всеми теми, кто в свое время писали о Сталине, и – попутно – бросить вызов тому времени, свидетелем которого я был.

Скажу сразу: Сталина я видел два раза. Сперва живым – на трибуне Мавзолея, когда он, казалось, махал именно мне, жизнерадостному пионеру, назойливее, чем оса, парящему взором возле его переносицы, потом – мертвым – внутри Мавзолея, на пару с Владимиром Ильичем, в ту пору показавшимся мне более миниатюрным, чем тогда, когда он один владел этой обширной «жилплощадью».

На этот раз я уже был комсомольцем и, казалось, именно поэтому он плотно закрыл глаза, чтобы не видеть мое озабоченное не его созерцанием лицо, а пытавшимся представить картину измены мне юной москвички, с которой я сошелся в мавзолейной очереди и какая в последний момент, увидев знакомого прыщавца, сказала, что у нее нет настроения волочь себя в морг.

А меня потом долго ели угрызения, что я не проникся всем тем ожидаемым, что должно было уготовить мне то посещение.

Итак, разделим сон и явь на те составные, которые, надеюсь, подтвердят мои «устремления на притязания», как мной неожиданно сказалось, и как бы дадут право вторгнуться в тот мир, который долго был за семью печатями, а теперь стал привлекать чуть ли не каждого своей ничем не грозящей доступностью.

Сон

На этот раз Сталин увиделся мне более «вождистее», что ли. Он вел какое-то совещание, и, может, та самая оса, с которой я сравнил свой пионерский взор, летала у его переносья, как мне казалось, собираясь ужалить в глаз. И все, кто присутствовал на том сборище, гонялись за ней по всему кабинету. А он, покуривая трубку, подрезонивал:

– Что-то ты совсем затяжелел, Никита!

И Хрущев с новой прытью кидался подпрыгивать, чтобы убить своей шляпой осу на высоко расположенном окне.

Осу застрелил из пистолета Берия.

И когда она, свалившись с потолка, упала на стол Сталина, то оказалось, что это вовсе не оса, а некий жук, на спинке которого был оттиснут двуглавый орел.

И тут кто-то, кажется, Молотов, спросил:

– А правильно в свое время расстреляли царскую семью?

Сталин – скрипуче, – словно уже стал памятником и переживал окостенелость сочленений, повернулся и ответил:

– Ежели бы на сей день царь был живой, мы бы были уже мертвыми.

И некий холодок, вернее, сквозняк, прошел по кабинету. Словно где-то рядом разверзлась могила и, совсем по-бегемотьи, зевнула. И именно в эту пору я проснулся, неожиданно открыв для себя, что не помню, кто и – главное – когда расправился с царской семьей.

Я долго тогда жил под впечатлением того сна. И всякая оса (а дело было в арбузное время) наводила меня на новые и новые воспоминания о нем.

Явь

На службе я познакомился с двумя горийцами – Владимиром Хубулашвили и Автондилом Таганидзе. И как-то так случилось, что о Сталине они старались не рассказывать ничего того, что выходило за рамки уже известного. А однажды неожиданно заспорили. И предметом их несогласки был вопрос, конечно же, не влияющий на мировую политику. Владимир говорил, что Сталин приезжал погостить к матери в Гори, а Автондил из бушлата ломился, утверждая, что Иосиф Виссарионович и глаз туда не казал.