И опять он вспомнил Алёну, их прогулки по московским бульварам, вот в такие же теплые осенние бессолнечные дни, и его опять потянуло в Москву. «Надо работать, работать», – с ожесточением твердил он, ощущая, как, напрягаясь, каменеет лицо от нестерпимого желания – немедленно, сию минуту, взяться за дело. «Всё будет, и успех будет, и Алёна будет, надо только…»
– Она тебе нравится? – спросил Вольхин.
Не сразу сообразив, о ком его спрашивали, Троицкий возмутился: – Ты в своем уме? Ей лет сорок.
– Не сорок, а тридцать три…
– Мне она показалась заносчивой. Мнит о себе много. Я слышал…
– А ты… Не используй уши как помойное ведро, иначе такого туда набросают… Не важно, это я к тому, что Инна просила тебе передать, – заторопился вдруг Сеня, – если будет нужно, например, выстирать рубашки, ты можешь, не стесняясь, отдать ей.
Изумление на лице Троицкого не смутило Вольхина.
– И не забудь, что у тебя вечером репетиция. Лучше тебе сейчас не лезть на рожон, дождись главного. Вдруг нам опять повезет… чего в жизни не бывает.
– Ну да, а если он станет меня унижать? И этот еще – Игнатий Львович.
– Тише, – испуганно предупредил Вольхин, оглянувшись.
– Кто там? – не понял Троицкий.
– Никого. Но мало ли что, у стен есть уши. Ну, что ты на меня так смотришь?
– Ты, Сеня, даешь. Вы что здесь, все с ума посходили? Теперь и думать уже нельзя?
– Да думай ты, думай, сколько угодно, только не трепись.
– Сеня!
– Ладно тебе, заладил, Сеня, Сеня. Не хочу больше никаких неприятностей, и всё. Не могу, понимаешь? Не хочу, чтобы мне потом в театре нервы трепали. И не пяль так глаза. Ты один, с тебя взятки гладки. Не понравилось – уехал, а мне ехать некуда. Мне здéсь пахать. Я уже высказался как-то… Помотало меня по… пропал бы к черту, спиваться стал. На мое счастье, познакомился с геологами, ленинградцами. Каждый вечер они после работы облачались в белоснежные рубашки, все надушенные, выбритые, в наглаженных брюках, ботинки сверкают… Мы их спросили: вы для кого, ребята, здесь вырядились? А мы небритые, свитерки на нас темные, куртки мятые. «Нет, говорят, братцы, пропадете вы так, если за собой следить не будете. Как только себя отпустите, тут вам и хана». И действительно, сам чувствую, что опускаюсь, а остановиться не могу. Звание мне обещали, не стал дожидаться – уехал. А тут квартира, в театре меня ценят. Куда меня опять понесет? Что я там не видел?
У железнодорожного вокзала они пересекли бесхозный пустырь и зашагали к пятиэтажкам.
– Ну, и что ты имеешь, кроме квартиры? – спросил раздраженно Троицкий.
– Ты считаешь, этого мало?
– Мало? – удивился он. – Да это ничего. На вас здесь затмение нашло? Ничего не понимаю. Объясни, я хочу понять. Ради чего всё – институт, театр… Если мы станем сами себе врать, прикрываясь тем, что сегодня дадут квартиру, завтра, может быть, роль, потом зарплату… Что от нас останется? Ты посмотри на Галю: ведь умный человек, хорошая актриса… Ты её видел сегодня с мужем? Какой у нее был неживой, фальшивый взгляд. Сеня, она его не любит, и как ни в чем не бывало воркует с ним в обнимку. Зачем ей это нужно? Ну, ошиблась, бывает, зачем же тянуть эту ложь через всю жизнь? Надо всегда оставаться самим собою, не врать ни за какие блага, никогда! Сейчас это для нас самое главное, иначе крах, деградация. Через год-два можно сделаться шутом, а я не хочу быть шутом. И не буду.
Вольхин достал ключ от входной двери.
– Заходи. Не снимай ботинки. Повесь плащ и пошли на кухню.
Сеня убрал со стола грязные чашки, кофейник, сгреб ладонью крошки хлеба и обрезки сыра, протер стол.
– Вот теперь чисто, можешь садиться.