«Особенно для человека, с которым разговариваешь второй с половиной раз в жизни».
– Правда? – с искренним удивлением восклицает Морена. – Нет же, я честная, а не грубая. Ты такой же, как и я, поэтому я и знаю, о чем говорю.
Она поворачивается к нему, ее бледное, измученное лицо так открыто и трогательно, что сердиться на нее невозможно. Да, он падок на красивых женщин. И да, даже с отключенным медикаментами либидо он это признает. Может, он и депрессивный безвольный мешок с костями, но зато он честный мешок с костями.
– И с чего ты взяла, что мы похожи? – спрашивает Герберт, скидывая мыском одного ботинка с другого прилипшую грязь. Он не хочет смотреть в ее пустые, как стекло, глаза, потому что каждый раз видит в них себя – того настоящего себя, от которого, как она и сказала, он бежит.
Морена молчит – или делает вид, что не расслышала вопроса. Со вздохом падает на скамейку. Прижимает одну ногу к груди, а голову запрокидывает назад. Только сейчас Герберт замечает, что ее волосы собраны на затылке в узкий и гладкий пучок, отчего лицо кажется еще более острым и натянутым, как предсмертная маска.
– Рад встрече с семьей? – интересуется она, приоткрыв один глаз.
– Не знаю. И да, потому что у них все хорошо, и нет, потому что было бы лучше, если бы не мое присутствие в их жизни, – он опускается рядом. – Хуже ребенка-неудачника только ребенок, у которого голова пошла набекрень.
– Самокритично.
– Спасибо, я стараюсь.
– Они тебя любят, просто по-своему, – Морена кладет руку на плечо Герберта, подсаживаясь к нему ближе. Он не помнит, когда в последний раз ощущал женщину так тесно к своему телу, не считая местных медсестер – обезличенных, пахнущих медикаментами, от которых его постоянно тошнит. Наверняка это было незадолго до госпитализации. С болезнью к нему пришла боль от чужих прикосновений. Будто посторонние руки норовят залезть под кожу, вырвать пальцами жилы, взрыхлить грязными ногтями вены.
Герберт скользит взглядом по девичьей ладони, что сжимает его плечо. Удивительно: похоже, таблетки действуют. Ему не больно. Хирцман запляшет, как Пина Бауш.
– Расскажу тебе интересный факт. Моя семья любит меня, но они не умеют выражать чувства словами. Никогда не слышала, чтобы мама шептала мне о любви. Отец – и подавно. Сам понимаешь, время было другое. Их собственные родители не говорили им об этой эфемерной любви, кусок хлеба и крыша над головой – вот ее лучшее проявление. Сложно поспорить, да? Но я-то знаю, что действия значат больше слов: родители не отвернулись от меня в тяжелое время, навещают и сейчас, оплачивая пребывание здесь и надеясь на мое скорое возвращение. Нельзя судить о людях однобоко, у каждого свое видение и своя боль, – неожиданно улыбается Морена, и Герберт вспоминает, что когда-то умел улыбаться так же – не навязывая свою уверенность и не кичась ею, а транслируя ее тихо, как роскошь, доступную немногим.
Он слушает девушку молча, смирившись с ее рукой на своем плече. Значит, она из любящей семьи. По роковой случайности оказалась здесь, рядом с ним, среди этих зловонных лилий, запах которых щекочет ему нос. В разговорах с умалишенными нельзя быть уверенным наверняка, говорят ли они правду или озвучивают искаженный мир галлюцинаций, процветающий в их головах. Но Герберт почему-то верит Морене.
– Боюсь, что я не оправдал ожиданий своих родителей, – он равнодушно пожимает плечами. – Угробил, так сказать, возложенные надежды. В итоге не стал ни тем, кого они хотели бы во мне видеть, ни тем, кого сам хотел бы видеть в себе. Странно думать об этом, когда идет третий десяток.