Что Сальери «не завидовал» Глюку, Пиччини, молодому Моцарту, при том характере, который очерчен Пушкиным, – это свидетельствует не о любви Сальери к искусству, не о бескорыстии, а только о непонимании искусства, непонимании его принципиальной, глубинной сущности – недоверни к неподкупности ее. Когда Сальери говорит о «любви горящей, самоотверженьи», якобы присущих его отношению к искусству, – это ложь. Ибо это любовь к искусству в учете выдуманной его, искусства, природы. Той, а вернее – такой, природы, которая предусматривает место, почетное место для самого Сальери и предполагает даже возможность для не-гения сравняться с гением, а быть может, и превзойти его. То есть природа искусства исчислялась Сальери от природы отдельного человека, данного человека – своей собственной природы. От природы субъективной, относительной, частно-единичной, пусть и отнюдь не совершенной. По такому рассуждению, искусство не «единосущно» (Блок), и тем самым оно «демократично» – доступно обручению с ним каждого желающего, а тем паче труженика, «усердца».
Эта выдуманная природа искусства вкоренилась в сознании Сальери. Потому что у него такое сознание. Сознание, в котором прочно удерживается лишь прагматическая, своекорыстная мысль.
Эгоцентризм, любовь к себе у Сальери столь безграничны, или столь для него органичны, что если ему откроется когда-нибудь, что природа искусства – иная, чем как представлял он себе; что искусство вовсе не озабочено судьбой честолюбивого труженика, судьбою именно и лично Сальери, он убьет не себя, потерпевшего поражение, – он убьет торжествующее искусство, то есть живого носителя его. Чтобы тот стал – «как труп».
Какое уж тут «самоотвержение»? Тут – отвержение хоть бы и целого мира ради самоутверждения, ради себя, ради своей «правоты» и славы! «Самоотвержение» Сальери следует понимать как систему сравнительно малых, физических и бытовых жертв – ради большой и вполне ощутимой выгоды – славы. Это «любовь горящая» – ради награды. Это некая коммерческая сделка, предполагающая, впрочем, справедливость, но – слишком арифметическую справедливость: получить не меньше, чем потратил или отдал…
Однако мир стоит, «держится» отнюдь не на арифметической справедливости. В этом «расчетном», бухгалтерском смысле он даже и прямо несправедлив! Точно так же, как мир, «несправедливо», своевольно искусство. Поздно, поздно, лишь в связи с расцветом гения Моцарта начинает догадываться Сальери, что искусство (да и само «небо») – неразумно, «несправедливо», «неправо»:
«Небо» отвергло «договор», предложенный ему некогда «честным» Сальери: за труды, усердие и даже моления не наградило его «священным даром», «бессмертным гением». Вот откуда богоборческий, внешне трагический и глубокий, а на деле грубо рационалистический, грубо атеистический, сухой афоризм: «…Нет правды на земле. Но правды нет – и выше»! Не забудем, что это говорит не Пушкин, а Сальери. Что это скептицизм, «нигилизм» не Пушкина, а его героя: да не поддастся читатель той аберрации, о которой шла речь!
Для Сальери невозможна вера, вера-любовь к «небу» или искусству, ибо для него недействительно то, что не подчиняется логике, неподвластно «алгебре», ученому исчисленью. Правда, верховная правда – точно как и искусство, – по Сальери, имеет бытие в том случае, когда дает гарантии лично ему, Сальери. Когда вписывает в себя то, что желаемо им, Сальери. Что «заслужено» им – его усердием и трудами, меру которых, как и меру награды за них, он. Сальери, устанавливает сам. Правда отсчитывается от интересов Сальери, заслоняющих или подменяющих, в глазах героя, весь объективный мир. Отсюда и некая пародийность трагического «откровения» Сальери: «…Но правды нет – и выше». Пародийность, проясняющаяся с постижением этого характера.