Вместе с тем непрестанное и тесное общение с музыкальным текстом и точными указаниями автора предоставило бы меньше возможностей для слишком большой «свободы» и пресловутого «проявления индивидуальности» исполнителя, который терзает публику и разоряет музыку, являя собой не что иное, как недостаток смирения и отсутствие уважения к композитору.
Несомненно, видя стоящие перед собой ноты, не так легко чувствовать себя совершенно свободным; этому приходится учиться, нужно время, соответствующие навыки; а потому следовало бы стремиться овладевать ими как можно раньше. Вот совет, который я охотно дал бы молодым пианистам: принять, наконец, этот разумный и естественный метод, который поможет им не быть навеки прикованными к одной и той же программе, но сделать свою жизнь в музыке более богатой и разнообразной.
Какие только таинственные причины, лестные и не слишком, не изобретают люди, чтобы объяснить это! А между тем причина одна – публика.
Мы смотрим на музыку, и нет ничего пагубнее для нее.
Движение пальцев, мимика отражают не музыку, а работу над ней, они не помогают схватить ее суть; взгляды, брошенные в зал или на слушателей, разъединяют, отвлекают воображение, вторгаются между музыкой и ее восприятием.
Нужно, чтобы музыка приходила чистым и прямым путем.
С наилучшими пожеланиями и в надежде, что темнота будет способствовать сосредоточенности, а не нагонять дремоту.
Закончился концерт в Иркутске. За ужином собрались все вместе, чтобы отпраздновать внушительное число концертов – восемьдесят девять! – со дня начала путешествия по нашей стране.
– Вы, конечно, читали всего Пруста! – обратился ко мне Святослав Теофилович.
– Ничего подобного, я читала совсем не так много.
– Но почему же? Это же потрясающий писатель. Может быть, лучший в нашем веке или один из лучших!
– Потому что, чтобы читать его, надо, по меньшей мере, заболеть или каким-то иным образом получить массу времени.
– А вы читайте медленно, целый год. Как я Расина.
На следующий день я вылетала в Москву, и Святослав Теофилович хотел, чтобы меня обязательно проводили в аэропорт. Я возражала. Тогда Святослав Теофилович сказал:
– Если они вас не проводят, вы сразу окажетесь как у Диккенса, знаете? Бедная, замерзшая, в лохмотьях, голодная… Смотрите в окно, а там елка… А вас обижают… Вы любите Диккенса?
– Очень.
– Я тоже. Правда, я не читал «Пиквикский клуб». Но видел изумительный спектакль в старом МХАТе.
– Как это вы все так поразительно помните?!
– Но я запоминаю все интересное!
Потом обсудили новеллу Мериме «Локис», Елену Образцову в роли Кармен; снова превращались в отрывки из арий самые простые реплики, на этот раз они оказывались то из «Семена Котко» – едва ли не лучшей, по мнению Святослава Теофиловича, советской оперы, то из «Князя Игоря», то из «Евгения Онегина».
Память Рихтера изумляет точностью фактических и образных деталей. Заговорили, например, об одном из романов Жана Жене. Святослав Теофилович сразу же пересказал сцену, которая произвела на него впечатление, вероятно, силой фантазии автора: мать героя сидит в комнате одна и вдруг видит, что кто-то входит, она настораживается. Оказывается, это она сама в зеркале, – закурила – и видит свое отражение.
Надо сказать, что рассказы Рихтера облечены всегда в простые, но яркие и почему-то забытые слова. Складывается впечатление, что сам видишь этот фильм, или помнишь место в книге, или побывал на спектакле.
Любой разговор – бесконечная цепь ассоциаций, будь то последняя ссора Жорж Санд с Шопеном из-за курицы, которую Жорж Санд отдала сыну, а не Шопену, или постановка оперы «Моцарт и Сальери», с перечислением всех достоинств и недостатков спектакля, певцов, дирижера и т. д.