«Во мне столько либеральной чуши», – думал в местной церкви счастливый Джером, склоняя голову и вставая на одну из красных подушечек, которые Кипсы использовали для молитв. Он был влюблен задолго до того, как приехала Виктория. В ней его чувство к Кипсам лишь обрело достойную и конкретную форму – нужный возраст, нужный пол и прекрасна, как замысел Творца. Сама же Виктория, впервые проведшая лето за границей вне семьи и смущенная впечатлением, производимым ею на людей вообще и мужчин в частности, внезапно встретила дома вполне сносного юношу, дремучего девственника, не склонного пожирать ее взглядом. Было бы мелочно не одарить парня только что открытым в себе очарованием (Виктория была то, что на Карибах называется «убойная девица»), ведь самому ему так явно его не хватало. К тому же в августе он уезжает. Неделю они тайком целовались в темных углах дома, один раз занимались любовью (полный провал) в глубине сада под деревом. Виктория ни о чем и не думала. Но Джером, разумеется, думал. Думание – упорное и постоянное – было его отличительной чертой.
– Детка, это нездорово, – сказала мать, разглаживая Джерому волосы и глядя, как они возвращаются в исходное положение. – Этим летом ты только и делаешь, что сидишь и ешь себя самого. Уже осень скоро.
– Тебе-то что? – спросил Джером неожиданно грубо.
– Просто смотреть жалко, – тихо ответила Кики. – Вот что, злюка, я иду на праздник, почему бы и тебе не пойти?
– И правда, почему бы? – ответил Джером без всякого выражения.
– Температура здесь за сорок. Все давно ушли.
Джером изобразил театральный ужас и вернулся к своим записям. Он писал, и его женственный рот вытягивался, сжимаясь в недовольный узел и обрисовывая характерные для Белси скулы. Выпуклый лоб, причина непривлекательности Джерома, навис над глазами, словно стремясь слиться с длинными, как у лошади, взметнувшимися навстречу ресницами.
– Что, так и будешь сидеть весь день над своим дневником?
– Это не дневник, а журнал.
Кики обреченно вздохнула и встала. Словно бы невзначай зайдя сыну за спину, она внезапно навалилась на него сзади, обняла и прочла через плечо: Легко спутать женщину с философией…
– Иди к черту, мам, я не шучу.
– Прикуси язык – К миру вообще нельзя привязываться. Он тебя за это не похвалит. Любовь – жестокое откровение…
Джером захлопнул дневник у нее перед носом.
– Это что, сборник пословиц? Звучит мрачно. Надеюсь, ты не собираешься надеть плащ и пойти расстреливать одноклассников?
– Как смешно.
Кики поцеловала его в голову и поднялась.
– Ты слишком много пишешь – начни жить, – сказала она мягко.
– Некорректное противопоставление.
– Джером, умоляю, вылезай из этой мерзкой штуковины и пошли со мной. Ты прирос уже к этому креслу. Я не хочу идти одна. А Зора уже ушла со своими подружками.
– Я занят. Где Леви?
– На работе. Ну пойдем. Я одна как перст, Говард про меня забыл, он ушел с Эрскайном час назад.
Расчетливый намек на пренебрежение со стороны отца произвел на Джерома нужное впечатление. Он вздохнул, и книга в его широких мягких руках захлопнулась. Кики скрестила руки и протянула их сыну. Джером ухватился за них и встал.
Приятно было пройтись от дома до городской площади: белые дощатые домики, пухлые горлянки на крылечках, роскошные сады, тщательно подготовленные к осеннему триумфу. Национальных флагов меньше, чем во Флориде, но больше, чем в Сан-Франциско. Повсюду желтые змейки в листве, словно кто-то набросал в нее клочков горящей бумаги, чтобы лучше занялась. Были и американские древности: три церкви начала XVII века, кладбище, густонаселенное первыми колонистами, и голубые таблички, уведомляющие вас об этом и о том. Кики осторожно взяла Джерома за руку – он позволил. На дорогу начали стекаться люди, по нескольку на каждом повороте. У площади Кики с Джеромом и вовсе утратили статус самостоятельной пешеходной единицы, слившись с другими в плотное тело толпы. Зря они взяли Мердока. День и праздник достигли апогея, и раздраженные жарой и давкой гуляющие были явно не расположены давать проход маленькому псу. Троица с трудом пробилась туда, где народу было поменьше. Кики остановилась у прилавка со стерлинговым серебром – кольца, браслеты, ожерелья. Невероятно костлявый черный продавец был одет в зеленую майку и грязные синие джинсы. Обуви на нем не было. Когда Кики взяла серьги в виде колец, его воспаленные глаза расширились. Кики едва скользнула по нему взглядом, но уже решила, что ей предстоит одна из тех партий, в которых ее огромная неотразимая грудь сыграет незаметную (или заметную – зависело от партнера) немую роль. Женщины вежливо держались в стороне от ее прелестей, мужчины – что больше устраивало Кики – отпускали по поводу них замечания, чтобы, как водится, вспыхнуть и остыть. Грудь была сексуального размера и в то же время сексуальностью не исчерпывалась: секс был всего лишь оттенком ее широкого символического значения. Будь Кики белой, ее достоинство ни с чем бы, кроме секса, не ассоциировалось, но Кики белой не была, и сигналы ее грудь рассылала самые разнообразные, причем вполне независимо от воли хозяйки. Благодаря ей Кики казалась бойкой, опасной, уютной, хищницей, матерью, сестрой – в это зазеркалье она вступила на пятом десятке, претерпев волшебную метаморфозу личности. Она перестала быть кроткой и робкой. Ее тело указало ей новое «я»; люди начали ждать от нее чего-то другого, иногда хорошего, иногда нет. И как она могла долгие годы оставаться в тени! Как это вышло? Кики приложила серьги к ушам. Продавец вытащил овальное зеркальце и поднес к ее лицу, но не так быстро, как требовало ее самолюбие.