Просто удивительно, как в этом человеке с ручками-веточками и ножками-палочками помещалось столько крови. Он явно не мог бы дать нападающему отпор.

Ваймс склонился и осторожно приподнял трупу веко. Мутный голубой глаз с темной сердцевиной уставился на него из тех неведомых измерений, где сейчас находился старый священник.

Пожилой религиозный человек, который жил в паре захламленных комнатушек и, судя по запаху, никуда особо не выходил. Для кого он мог представлять угрозу?..

Констебль Посети просунулся в дверь.

– Там гном без бровей и с завитой бородой. Говорит, что вы его ждете, сэр, – сказал он. – И несколько горожан, которые говорят, что отец Трубчек их священник и они хотят его достойно похоронить.

– А, это Задранец. Пусть заходит, – сказал Ваймс и выпрямился. – Остальным скажи, чтобы подождали.

Задранец взобрался по лестнице, окинул взглядом комнату и сумел добежать до окна, прежде чем его стошнило.

– Полегчало? – спросил Ваймс через какое-то время.

– Э-э-э… да. Надеюсь.

– Ну тогда за дело.

– А… а что именно мне нужно сделать? – спросил Задранец. Но Ваймс был уже на полпути вниз.

Ангва зарычала. Это был знак – того, что Моркоу снова можно открыть глаза.

У женщин, как сказал ему когда-то Колон, решив, что парнишка нуждается в совете, бывают разные причуды. Кто-то не хочет, чтобы их видели без макияжа, кто-то упорно покупает крошечные сумочки, а потом пытается запихнуть в них весь свой гардероб. У Ангвы тоже был свой заскок: она не любила, когда на нее смотрят во время перевоплощения. Такой уж у меня пунктик, говорила она. Моркоу мог смотреть на нее в любом из двух обличий, но только не в тех, которые она принимала в промежутке, – иначе этот взгляд рисковал стать последним.

Мир волчьими глазами выглядел иначе.

Прежде всего, он был черно-белым. По крайней мере, та несущественная часть восприятия, которую в человеческой форме она называла зрением, становилась монохромной, – но кому какое дело до зрения, притулившегося на заднем сиденье, когда обоняние перехватывает руль, и смеется, и высовывает руку в окно, и показывает всем остальным чувствам неприличные жесты? Задним числом она всегда вспоминала запахи как краски и звуки. Кровь была темно-коричневой и гудела низким басом, черствый хлеб казался ярко-голубым и неожиданно звонким, а каждый человек представлял собой калейдоскопическую симфонию, существующую в четырех измерениях. Потому что нос видит не только в пространстве, но и во времени: человек постоял минуту на одном месте и ушел – но учуять его можно и спустя час.

Она рыскала по коридорам Музея гномьего хлеба, опустив морду и принюхиваясь. Потом ненадолго вышла в переулок и поискала следы там.

Через пять минут она вернулась к Моркоу и снова подала ему знак.

Когда он открыл глаза, Ангва через голову натягивала рубашку. В чем в чем, а в этом люди давали волкам фору. Лапами такой трюк было не провернуть.

– Я думал, ты отправилась по следу, – сказал он.

– По чьему? – спросила Ангва.

– В смысле?

– Я чую его запах, и твой, и хлеба, и на этом все.

– Больше ничего?

– Грязь. Пыль. Ничего необычного. Есть старые следы, оставленные несколько дней назад. Я знаю, например, что ты заходил сюда на прошлой неделе. Запахов-то хватает. Сало, мясо, сосновая смола – непонятно откуда, лежалая еда… Но, клянусь, за последние пару дней тут не было ни одной живой души, кроме него и нас с тобой.

– Но ты говорила, что все оставляют след.

– Оставляют.

Моркоу посмотрел на покойного смотрителя музея. Это не тянуло на самоубийство, даже если очень широко трактовать рамки суицида. Нельзя убить себя батоном хлеба.