Я работаю двенадцать часов, потом сутки свободна. Но свобода моя относительная. Я не имею права никуда отлучаться. Чаще всего я помогаю делать марлевые тампоны. А в вагоне много раненых, и никакого отдыха не получается. Подала пить одному, умыла другого, погладила по голове третьего, остановилась перед четвертым. Сворачиваю раненым цигарки, поправляю постели, шучу. Словом, как белка в колесе.

А по вагону несется:

– Ой-ой, сестричка, скорей! Помоги, подними ногу. Затекла…

– Пить… иссох весь насквозь!..

– Ой, сестра, умираю…

Однажды предложила им:

– Хотите, стихи почитаю?

– Давай, сестренка, заговаривай боль, – прошептал один с повязкой на глазах.

Я села к нему на полку.

Значит, так… На миг задумалась: что почитать? Может, «Мцыри»? Я любила эту поэму. Меня всегда волновала судьба мужественного мальчика. Я знала ее наизусть.

– Значит, так:

…И вспомнил я отцовский дом,
Ущелье наше и кругом
В тени рассыпанный аул;
Мне слышался вечерний гул
Домой бегущих табунов
И дальний лай знакомых псов.

В вагоне установилась удивительная тишина. Только мой голос, стук колес, редкие гудки паровоза… Когда я закончила читать, мне показалось, что раненые задремали. Меня тоже одолевала дрема. Голова отяжелела, веки слипались. Но как только мой голос смолк, раненый, у ног которого я сидела, тяжело вздохнул и застонал. Я подумала, что этот человек страдал не столько от физической боли, сколько от страха навсегда остаться слепым. Он утратил жажду жизни, силу сопротивления. Я прислонилась спиной к стенке, подчеркивая, что готова просидеть с ним долго. Взяла его руку, погладила.

– Доктор сказал, что все обойдется, если вы сами будете бороться…

Больше я не знала, что сказать.

С того дня каждый вечер у нас в вагоне устраивались концерты.

Ни смерть, ни кровь, ни страдания не могли подавить в человеке человеческое, не могли уничтожить тонких движений души. Ведь у каждого солдата где-то остались мать, жена, невеста, просто знакомая девушка, где-то рядом дрался друг, и длительная разлука с ними, обостренная постоянной опасностью, переживалась особенно глубоко.

В стихах, песнях фронтовики находили отражение своих чувств, желаний, страстей…

Поезд медленно постукивает. За окнами лежит большая страна Россия, ее поля, леса, серые деревни. Там голод, холод, болезни. До победы еще так далеко. А я никак не могу привыкнуть к крови, обморожениям, страданиям…

Время бежало. Много рейсов уже было сделано. В промежутках мы с Лидой раза два бегали в Воронеже в штаб фронта проситься на передовую. Нас бесцеремонно выпроваживали.

Однажды Лида ворвалась ко мне в вагон и скороговоркой сообщила новость: «Раненый летчик сказал, что Раскова женский полк формирует. Сталин приказ издал: всех летчиц беспрепятственно отпускать, где бы они ни были».

У меня сердце упало: уедет Лида, ставшая мне родной, и некому будет даже пожаловаться, поплакаться…

– Через час уезжаю.

– Господи, ну что же мне делать?

– Комиссар дал тебе увольнительную меня проводить, – жалостливо посмотрела на меня Лида.

– Ладно. Идем…

Вот и поезд. С трудом протиснулись в тамбур. В вагон не влезть. Народу как сельдей в бочке.

– Пора, – сказала Лида.

– Я поеду с тобой.

– Что же будет?

– А ничего! – беспечно махнула я рукой. – Хуже не будет.

Поезд тронулся, убыстряя ход.

Приехали глубокой ночью. До рассвета нечего было и думать искать военный городок.

Вошли в переполненный зал ожидания. Сизый махорочный дым, толкотня и гул голосов, военные, ожидающие своего эшелона на фронт. Народу – яблоку упасть некуда.

– Эй, курносые, сестренки! Идите сюда, – весело крикнули из ближайшего угла.