Выходили мы из Третьяковки усталые. Вообще, по Третьяковке тяжело ходить, там ноги устают очень быстро, хочется сесть. Иногда мы заходили в киоск на первом этаже, где продавались репродукции. И он покупал понравившиеся ему репродукции художников, заворачивал, и это уже он вёз в Омск. Он не был патриотом Москвы, из всей Москвы он любил только Третьяковку, туда он ходил и смотрел годами. Все года, пока я учился в художественной школе, он приезжал в Москву по делам, а потом бежал в Третьяковку и проводил там весь остаток дня до самой темноты, до самого закрытия. Долго ходил там усталый и счастливый.

Я только один раз из Омска приехал в Москву вдвоём с отцом. Больше я никогда вдвоём не ездил. Даже проучившись всего один год в школе, я поехал на летние каникулы в Омск самостоятельно, мне было 14 лет. Я как-то не боялся. Я уже знал, что можно позвонить на вокзал и заказать билет, его мне приносили в школу заранее. И я потом собирался и ехал.

В художественной школе каждое лето проводилась практика, и ребята после учёбы должны были два месяца ещё пробыть на практике. Первая практика была на Оке в поленовских местах, туда ездили всем классом. Но я никогда на практике не был. Я всегда ездил домой в Сибирь, меня тянуло в Омск, на Иртыш. Я жил в Москве, но я не мог к ней привыкнуть, не мог. Во-первых, я жил в интернате. Ученики как бы делились на две части, которые мало даже дружили между собой. Большая часть являлись учащимися-москвичами, родители которых состояли или на государственной службе, или были известными людьми. Там у нас недолго училась даже девочка Джугашвили, родственница Сталина. Я помню её, красивую скромную девочку с длинными-длинными косами, чуть ли не до пола. Училась дочка актрисы Ладыниной, дети архитекторов, дети крупных врачей, в общем, дети элиты. Эту школу даже называли – не школа одарённых детей, а школа детей одарённых родителей.


Спящий


Я же принадлежал к другой части учеников этой школы, к детям из провинции, которые жили в интернате. Они и ночевали в школе, и в баню ходили тут по талонам (рядом баня находилась). А некоторым детям из глухих мест даже давали казённую одежду – брюки, рубашки, курточки, ботинки, носки… всё-всё давали им. Мне ничего не давали, потому что у меня был отец, он платил за моё пребывание в школе.

В интернате в комнате рядом со мной стояла кровать мальчика из Уфы Геры Сысолятина, сейчас он уже заслуженный художник России. С другой стороны спал Володя Кутновский, он был сыном главного врача Новосибирска (о нём потом отдельная история). Дальше находилась кровать Полякова, мальчика из Минска, он занимался скульптурой. Ещё дальше была кровать Энгеля Исхакова, уйгура. Это удивительно, как он попал в Москву из такой дали, почти с границы с Китаем, талантливый мальчик, потом он тоже в институте учился.

Одна девочка из Оренбурга, Лариса Даватц, недавно вернулась с родителями из Китая. Варвара Пирогова приехала откуда-то из Сибири. Борис Овчухов раньше жил в какой-то глухой деревне под Ульяновском и тоже оказался в Москве. В общем, на какую кровать ни посмотришь…

И я понял, что проводилась политика такая, планомерная сталинская политика – найти детей и воспитывать их, как говорится, с младых ногтей, чтобы получить из них нужных государству художников. Государство должно было быть уверено в том, что у него есть свои художники, которые будут делать то, что нужно партии. Конечно, в открытую так никто не говорил, это бы звучало грубо.

Учились дети с Байкала, из Улан-Удэ, из Якутии, с Кавказа, из Армении, из Грузии. Потом эти дети должны были дальше учиться в институте. Так что к ним уже присматривались, за ними следили… кто сможет дальше учиться, кто, может быть, оставит это дело. Если даже кто бросал это поприще, претензий никаких не было. Уходил человек, оставались другие, и это, конечно, естественно, потому что люди в 13 лет ещё не осознают своего призвания. Даже в 30 лет могло всё измениться. Но иногда дети чувствовали, что их тянет к чему-то другому, гораздо раньше.