В детстве смерть родителей мы допускаем гораздо охотнее, чем собственную. Потом уже сладостное воображение рисует собственную смерть как наказание для взрослых. Но это еще только приятная игра с самим собой.

Темная, страшная комната – детство, – где надо прожить, чтобы увидеть, как всё же высветляются углы и начинают светиться неожиданные спокойные щели.

Что можно сделать из мрака комнаты, особенно если примешать еще немного яркого желтого света от проехавшей машины, и света из щелки под дверью, да еще прибавить таинственный и странный звук падающих неведомо где капель, и тихий шопот, и шаги?

Однажды в детстве, прочитав в “Черной курице” о том, как мальчик слышит, прижав ухо к подушке, шаги уходящего навсегда подземного народца, я тоже стал слышать эти шаги. А потом понял, что это стук моего сердца.

До сих пор. Иногда – сквозь полусон: тук-тук-тук… Уходит народец…


– Мама! Оставь хоть щелочку! Я не хочу засыпать в этой тьме.


Мама ушла от отца в 45-м. К юному красавчику-актеру.

Вдруг пришло в голову… А может быть, вся история разрыва отца со мной и с братом – из-за меня – это отголосок маминой измены?

Мама и папа были похожи друг на друга. Но это стало заметно только в их старости. На фотографиях.


Были в Иванове на фестивале “Зеркало”. С картиной “Подарок Сталину”, где герой все тот же Сашка, сосланный в Казахстан. Дед умирает по дороге, и сирота попадает в аул, к казаху-железнодорожнику.

Поехали с Рустамом Ибрагимбековым и женами в Плес. Тот ли это – мамин – Плес? Где она, молодая, на снимке с еще более молодым Галичем. Я все собирался – и обещал – подарить эту фотографию Александру Аркадьевичу, но не успел, он уехал. Подарил много позже его брату – Валерию Аркадьевичу Гинзбургу, кинооператору. И его нет.


И вдруг, взглянув в зеркало, увидеть вместо своего – мамино лицо. А иногда сидеть за письменным столом, как сидел отец, – поворот и наклон головы над левым плечом, подбородком в плечо, и такое выражение лица, которое чувствуешь изнутри. А иногда говорить по телефону голосом брата и самому это слышать.

В зеркале… Иногда – мама, иногда – папа… И всё это – я…


В 19 лет в письме к своей первой подруге Рильке называет мать “падким на развлечения достойным сожаления существом”.

В противоположность Рильке я никогда не сочинял маму. Отца сочинял. Маму – нет. Я боялся трогать ее образ, боялся заглядывать за пределы ее – данного предо мной – существования.


Не было бы счастья, да несчастье помогло. Какое счастье, что я не был “писательским сыном”!

Но жил в писательском доме на Фурманова, тот самом, откуда забирали Мандельштама и где умер Булгаков. Вот здесь ли умер Андрей Белый? Надо спросить у брата. Он и Кома Иванов – молодые – приходили к его вдове, жившей на четвертом этаже нашего подъезда, – расспрашивали и записывали.

Да, я жил в этом доме, постоянно разваливающемся, откуда все время бежали – сначала в Лаврушинский, потом на “Аэропорт”.

Я даже был приписан к писательской полиниклинике в Лаврушинском дворе и подвале театра Советской Армии и два лета провел в литфондовском пионерлагере, где научился пить и курить. Но все же был неполноценный писательский ребенок: жил без отца, в нищей семье. Зачерпнул в детстве несчастной жизни.

И знаете, я благодарен судьбе за это. Да кем бы я был без этого?

“Антисфен, сквозь дыры твоего плаща проглядывает твое тщеславие”.

Сократ

В первом моем лагере, кажется, в 52-м, я был взят под опеку кумиром всех писательских дочек и родственниц – Мишей Ардовым. Он был очень красивый мальчик. Ходили слухи, что из-за него даже вешалась одна девочка – на пионерском галстуке. Сейчас он известный отец Михаил. Пишет книги. Мы с ним встретились недавно на дне рождения Кости Щербакова, его соученика по МГУ. Он все время анекдоты рассказывал.