Вечером отец его выпорол. Больно, со злобой. Фёдор лежал и плакал. Ему было больно, но больнее разбитой задницы была боль внутренняя. Тогда он понял, что такое сердце. Утром он в садик не пошел, а мама, пришедшая с ночной смены, весь день была с ним. Он любил маму, но с тех пор перестал любить отца. Не за то, что выпорол, за то, что не разобрался…
Фёдор прервался в воспоминаниях, невидящий взгляд скользнул за окно, опять дождь, безконечный нижегородский, унылый, моросящий. Раньше он любил дождь, ему нравился стук капель по крыше, потоки воды, несущиеся по улицам, разбегающиеся от первых капель прохожие. И они, детвора, вдыхающие запах озона и бегущие по лужам в одних трусах, пускающие кораблики, щепки, спичечные коробки по бурлящим в канавах потокам.
С годами он стал любить другой дождь, тот, что шел сутками. Загоняя тебя в теплый дом, квартиру, блиндаж. Там можно было обсохнуть, напиться чаю, растянуться в блаженной неге и слушать его – долгий, сильный, могучий.
Теперь он перестал любить всякий дождь, особенно такой, без начала и конца, зарядивший еще в начале августа, на батюшку Серафима, и оканчивающийся в ноябре, а то и в декабре. Сразу переходящий в снег и двадцатиградусный мороз. Бывало и такое.
Фёдор взял несколько листов бумаги, сколотых степлером, и направился в красный угол. Зажёг лампадку, положил в тарелочку кусочек ладана, зажёг три свечи на подсвечнике, подошел к аналою, положил на него распечатки.
– Во имя Отца, – перекрестился, упал на колени, встал.
– Во имя Сына, – перекрестился, упал на колени, встал.
– Во имя Святага Духа, – перекрестился, упал на колени, встал.
– Господи, Благослови, начал предначинательные…
Акафист давался легко, мысли не разбегались в стороны, как ранее, каждое слово выверено и неторопливо. Дочитав и свершив отпуст, Фёдор положил в лампадку еще частичку ладана и опустился на колени: Святый праведный воин Феодор Ушаков, моли Бога о спасении Земли Русской…
Но на душе не стало ещё легче. Стало тяжелее. Как будто после чтения акафиста из него был вытащен скрепливающий штырь, и он, подобно детской игрушке, подобно пирамидке стал расползаться на составляющие колечки: красное, жёлтое, зелёное, синее. Красное – как я первый раз убил человека. Двух девушек. Жёлтое – второй раз, старика. Зелёное, синее, и другие, другие. Приднестровье, Абхазия, Босния, Косово, Кавказ, Новороссия, Украина.
Фёдор стоял на коленях, облокотившись локтями о скамью: – Господи, помилуй мя грешного.
По улице, надсадно рыча, прополз трактор. Дрова.
Фёдор смотрел на икону адмирала: – Святый праведный отче, а был ли в этом смысл, ведь Господь призвал нас любить друг друга. Почему же мы убиваем, вместо того, чтобы предоставить возмездие Господу. Почему?
Он не мог найти ту связующую его поступков с необходимостью их совершать. Склонить голову перед злом? Он склонял, но зло воспринимало его смирение как слабость, и становилось ещё хуже. Оно наглело, и, распоясавшись, пыталось стать абсолютом, решающим судьбы остальных. Но и это ещё не самое страшное. Самое страшное, когда злу не нужны твои деньги, вещи, и даже твоя жизнь. Оно не хочет тебя просто убить, оно хочет тебя мучить, заставить тебя кричать, и в безпомощной мольбе просить хотя бы просто убить.
Фёдор видел, как в Боснии выли от горя мужики, когда видели своих жён и дочерей со вскрытыми животами, с кишками, развешенными по забору. Как сходили с ума эти взрослые дядьки, и с безумными глазами начинали смеяться и танцевать. Он видел десяти-двенадцати летних девчонок, команду гимнасток, чей автобус попал на Донбассе в руки нациков, и не мог забыть их глаза. Тоскливые и грустные, как у собаки. Узнав, что те с ними делали, его отряд перестал брать нациков в плен. Он много, что видел, и не мог понять: – Как человек, создание Божие, может творить такое? И могло ли что-то где-то пойти не так, по-другому?