Фауст в конце своего пути понял цену иллюзий: его мечты о власти были куплены ценой души, а земли, что он видел, остались пустыми. Заратустра смотрит на человека нищепанка и видит ту же утрату. "Сон золотой" здесь – не союз с дьяволом, а сделка с капиталом: человек отдал свою волю не за деяния, а за пиксели, за аватары, за виртуальные кроссовки, что пылятся в "Метавселенной". Техника, что могла бы стать топором в руках сверхчеловека, как у Хайдеггера, или машиной революции, как у Маркса, стала ширмой Мефистофеля, что скрывает пустоту за блеском.

В "Фаусте" дым рассеивается, и герой сталкивается с реальностью – пусть трагической, но подлинной. В нищепанке дым не уходит: он витает над ветряками, над экранами, над фабриками, что гудят ради иллюзий. Заратустра чувствует эту разницу: Фауст потерял мечту, но обрёл себя в борьбе; человек нищепанка потерял и то, и другое. Его сон золотой – не города и земли, а Марс Маска, что никогда не будет ближе, или "Метавселенная", что никогда не станет миром. Это мечты, что растворяются в дыму симулякров, оставляя лишь привкус пепла – не огня, а угасающего экрана.

Заратустра отворачивается от этого пейзажа. Ветряки гудят, уголь дымит, аватары мерцают, но "сон золотой" истаял, как мираж в пустыне. Гёте дал Фаусту шанс: его душа боролась, его воля пылала. Нищепанк такого шанса не даёт: здесь нет ни борьбы, ни огня – только дым, что заволакивает горизонт. Сверхчеловек не родился, киберпанк не наступил, бытие не раскрылось – мечты о величии растворились в серой мгле, где техника стала не орудием, а обманом. Заратустра идёт дальше, но дым следует за ним – тень несбывшегося, что витает над миром, где даже Фауст остался бы лишь зрителем, глядящим на угасающий свет своих иллюзий.

II. Кризис капитализма

XX век начался с рёва машин и гудков заводских труб – мир дрожал от мощи стали, что гнула природу под волю человека. Фабрики вставали, как титаны, их дым рисовал на небе карту нового порядка: уголь, нефть, пар, электричество – всё это было не просто топливом, а кровью капитализма, что обещал изобилие и силу. Но к концу столетия этот рёв стих, сменившись шорохом цифр на экранах, треском лопнувших пузырей и эхом несбывшихся надежд. От индустриальной мощи, что возносила небоскрёбы и прокладывала рельсы через континенты, капитализм скатился к финансовым миражам, где богатство рождается не из труда, а из воздуха, растворяясь в дыму, как "сон золотой" Фауста. Это путь, что привёл к нищепанку – эпохе, где прогресс стал тенью, а капитал – фетишем без плоти.

В начале XX века капитализм был осязаем, груб, реален. Фабрики Форда в Детройте гудели, выпуская автомобили, что катились по дорогам Америки, как символ победы человека над расстоянием. Сталелитейные гиганты в Питтсбурге плавили руду, рождая мосты, что связывали берега, и корабли, что рассекали океаны. В Европе паровозы несли уголь из шахт к городам, где электричество зажигало лампы Эдисона. Это был мир Маркса: труд рабочих, дымящие трубы, машины, что воплощали прибавочную стоимость в каждом болте и каждом метре ткани. Капитализм строил – не всегда справедливо, не всегда красиво, но строил.

Эта мощь была не только материальной, но и символической. Небоскрёбы Нью-Йорка, что выросли в 20-е годы, сияли, как маяки прогресса, обещая, что капитал может вознести человека к звёздам. Великая депрессия 30-х показала трещины, но даже она не сломала веру: война 40-х оживила заводы, танки и самолёты катились с конвейеров, доказывая, что индустрия – это сила, способная менять мир. Послевоенный бум 50-х и 60-х – "золотой век" капитализма – дал домам холодильники, дорогам автомобили, детям телевизоры. Технологии работали на человека: они были громоздки, угловаты, но осязаемы, как молот в руках кузнеца.