И мы выходили со старта вперёд. Мы устраивались на почты и разносили телеграммы, чтобы работа и тренировка слились воедино. Мы презирали общественный транспорт. Везде, где можно было бежать, мы бежали. Темп!
Через две недели на Мемориале Знаменских в сутолоке на старте Шопша проколол шиповкой ахиллово сухожилие Аланову. Словно рок свёл двух выдающихся стайеров в этом забеге. После этого старта ни тот, ни другой ни разу не поднимались на пьедестал почёта…
Но пока был июль семьдесят первого. И Людмила Брагина ещё находилась в опале: во всех газетах писали о её неспортивном поведении. И только через год в Мюнхене ей предстояло принести нашей сборной три золотых медали.
А в апреле семидесятого на Краснодарском стадионе «Труд», рядом с каждым кровавым отпечатком наших ног, оставались следы её изящных шиповок «Адидас». Темп!
Каждое утро я буду выходить на набережную Анапы и пробегать двадцать километров вдоль Чёрного моря!
…И сейчас, пока я дожёвываю вечернюю котлету, не обращая внимания на бледную девушку в очках, я не знаю, что в это же самое время в далёкой Эфиопии всё падает и падает маленький серебристый лайнер с первым африканским олимпийским чемпионом на борту. Он уже выгнал весь бензин. Он всё пытается выпустить шасси…
Я захлопнул книгу Багирова и сквозь увитую виноградом беседку двинулся к берегу Чёрного моря.
Когда плачешь, ты должен быть один. Но наша цивилизация не позволяет тебе быть одному.
На первом этаже холла пансионата (много лет спустя как раз в этом месте моя дочка Света закатила грандиозный скандал) располагались гигантские шахматы. Я впервые видел такое чудо. Тяжёлые точёные деревянные фигуры вызвали у меня чувство невыразимой тоски по дому.
Здесь же стояло никем не охраняемое фортепиано. Я открыл крышку и сыграл единственную мелодию, освоенную мною к тому времени: «Родина или смерть!», что в переводе с испанского означало: «Куба, любовь моя!» Обратите внимание, как в одном предложении играют понятия «родина», «смерть» и «любовь»… С высоты сегодняшнего дня я нашёл бы и новое значение перевода: «Куба! Любовь моя…». Но для появления этого восклицательного знака нужно было, как ни странно, не умереть на дорожке…
В общем, есть такое искусство – Плакать! Но искусство – это то, чему нельзя научиться.
Утром следующего дня я пробежал свои первые двадцать километров по берегу моря. Вечером в палате я слушал любопытный разговор своих соседей, мужичков где-то лет 35–40. Их было трое из разных городов. Один казах, двое русских. Из этих двух – один толстый, другой тонкий. Толстый в основном и говорил. Говорил об одном: он жаждал любви, простой и незатейливой, как вся его рабоче-крестьянская биография. Говорил все вечера.
Рассказы его звучали как донесения с фронта:
– Эх, б…, сегодня не дала…. – это в первый день.
– Вот, б…, в кустах чуть-чуть не дожал…, – это день второй.
– Боже, как яйца ломит, б…, – третий вечер…
И, наконец, победная реляция:
– Таких стерв ещё поискать! А то всё целку из себя ломала! Я ей х… в…, а она знаешь чего сказала?
(Мы, естественно, не знали)
– Выше, по животу!!!
Три завтрака, три обеда и три ужина я так и не смог съесть. Подходил к столу, смотрел на удовлетворённую Клавдию Фёдоровну, ненавидящим взором обводил дам в столовой, и меня неудержимо тянуло блевать.
И одна мысль, как победитовое сверло, сверлила и обжигала мозг: «Неужели они все такие?».
Но в ту, вторую, ночь после первого кросса я проснулся в три часа и ощутил, что мне нечем дышать. Тело – в липком поту, гланды сдавили горло, нос как ватой набит. А сердце! Моё сердце! Я на глазок прикинул пульс. И не поверил: в спокойном состоянии, в норме, оно всегда билось ровно 60 раз в минуту. Теперь было 140!