Третий этап начинался через пять минут. Если я не вставала, папа периодически заглядывал в мою комнату, каждый раз спрашивая: «Ты еще не поднялась?»

Если и это не действовало, он стягивал с меня одеяло и заявлял, что мне «лучше встать» к его следующему возвращению. Никто из родителей не был со мной суров, но серьезного тона хватало, чтобы напугать меня и превратить в хорошую девочку.

Когда я поднималась, папа терялся. Он не совсем хорошо представлял, что теперь со мной делать. Когда ему приходилось меня кормить, причесывать и одевать, он всегда спрашивал у меня совета: как зажечь плиту, как заколоть волосы и как натянуть на меня колготки. Но чаще всего он спрашивал, как меня воспитывать. И я всегда использовала его родительскую не опытность в своих интересах.

– Мамочка говорит, что я не должна есть, когда идет «Большая птица», – кричала я на отца, когда он усаживал меня на кухонный стол завтракать перед школой.

Он поднимал бровь и усмехался. Папа всегда видел смешное в том, что другие взрослые считали ужасным – например, в моем постоянном вранье.

– Как-то я в этом сомневаюсь, так что придется завтракать на столе.

Поняв, что увидеть «Улицу Сезам» мне не удастся, я вцеплялась в диван и начинала рыдать. Папа не мог сказать мне «нет». Кроме того, он считал программу познавательной, а мешать моему просвещению у него рука не поднималась. Пока я рыдала, папа быстро переключался на что-то другое. Ему это было свойственно: казалось, в нем есть какой-то выключатель. Из энергичного участника игры он мгновенно превращался в замкнутого наблюдателя. Некоторое время он стоял неподвижно, глядя на какую-то точку на стене, а потом поворачивался и выходил, даже не прощаясь. В таких ситуациях я терялась и переставала плакать. Мне казалось, что он ушел из-за того, что мой плач его раздражал.

Папа отсутствовал минут десять – достаточно, чтобы я начинала верить, что меня бросили из-за моего плохого поведения, но не так долго, чтобы позвонить маме на работу и пожаловаться на него. В тот раз он вернулся с грудой зеркал. Наверное, он ходил в гараж. Мне не позволяли играть в гараже, но иногда я ходила туда вместе с папой, когда ему нужно было что-то разыскать – обычно какой-то инструмент.

Гараж был запретной территорией для всех, кроме папы. Находиться там было опасно. Там совсем не было свободного места. Чтобы найти что-то среди разбросанных в беспорядке инструментов, коробок и сумок, гор газет, железяк, картин, одежды и старых вещей, от которых исходил жуткий запах, папа исполнял сложный танец: он высоко поднимал ноги и осторожно ставил их на твердое место. Так он осторожно пробирался среди груд мусора. Где-то среди этого давным-давно позабытого хлама таились разбитые зеркала.

Не сказав ни слова и даже не посмотрев на меня, папа стал расставлять зеркала на мебели, которая разделяла кухню и гостиную. Там лежали книги, журналы, газеты, видеокассеты и многочисленные безделушки. Все это безумно захламляло нашу гостиную.

– Вот как должно быть! – заявил папа, отступив на шаг назад, чтобы полюбоваться своей работой. – Садись!

Папа установил зеркала так, чтобы экран телевизора отражался в них поочередно, словно в игровом автомате, и был виден с кухонного стола.

Я могла смотреть не только «Улицу Сезам», но еще и видеть себя за завтраком, смотрящей «Улицу Сезам».


Папа был самым клевым человеком из всех, кого я знала. Новое словечко «клевый» я узнала от старших братьев Джейкоба, и оно сразу же показалось мне самым лучшим комплиментом.

Услышав свое новое определение, папа просиял.

– Знаешь, когда я был в твоем возрасте, то думал, что Хауди Дуди живет в телевизоре, – сказал он. – Ты знаешь, кто такой Хауди Дуди?