Или в столовой. Мы сидели за длинными столами по восемь человек. В центре – пирамидка шлёмок (тарелок) и бочок с сечкой, ну не всегда, конечно, иногда перловка или щи. Каждый накладывал себе ровно один черпак, если стояла тарелка с варёной рыбой, брал один кусок. Когда освобождалось место за столом, шныри рассаживали новеньких. На одного такого я как-то указал Петрухе. Всё он делал робко, неуверенно, и садился, и накладывал – всё с какой-то подобострастной улыбочкой: «Ой, извините, ой», – всё бочком, осторожно. «Вот чмо, да? – сказал я тогда Петрухе. – Сразу видно, трусоватый и мутный тип». Петруха за столом промолчал, а потом совершенно серьёзно спросил меня: «С чего ты взял? Что это за глупость? Почему трусливый, мутный, вовсе не обязательно, ты же его не знаешь».
Кому-то это покажется смешным, наверное, но я удивился не меньше, чем в случае с Бобром. Я вспомнил Фокусника с Бутырки, наглого Чижика, плюс Пепс, чья жизнь была просто посвящена борьбе с понтами. Вот теперь этот новенький, у которого, несмотря на безнадёжные манеры, оказывается, ещё остается шанс проявить себя. Всё выстраивалось. Все эти в разной мере пустячки постепенно делали мой плоский мир объемным.
Вспомнил Пепса и подумал. Мы с ним ровесники (правда, он уже два года сидел), та же чёрная дыра времени впереди, та же возрастная впечатлительность, и параллельно он, вероятно, проходил тот же период взросления, что и я. И у него были свои увлечения, один Ночной Шнырь чего стоит.
Была такая должность в отряде – ночной шнырь. Как правило, её получали за какие-нибудь тайные заслуги или покупали, потому что работа была, что называется, «не бей лежачего». Убирать ночью нечего, нужно было только не спать, подходить к телефону, да, пожалуй, и всё. Таким шнырём в восьмом отряде был один парень, имя которого, видимо, хранится в голове Пепса, так как он не был моим увлечением. Огромный такой шнырь. Мясистый, килограмм сто пятьдесят веса, с бульдожьим лицом и выпяченной вперёд губой. Ходил он степенно, прямо и был немногословен. Известен он был тем, что в его арсенале был всего один удар. Один-единственный, но сокрушительный удар, который он имел мужество продемонстрировать в тех условиях. Рассказывали, что он столкнулся с блатным в дверях, слово за слово, и Ночной Шнырь приложился так, что, опять же рассказывали, этот блатной не мог прийти в себя часа два.
Ночного Шныря, конечно, побили для проформы (таких медведей били для проформы, опасаясь их разрушительного бешенства), и он снова ходил огромной тенью, подозрительно независимый, благополучный и одинокий (почему одиночество вкупе с благополучием мне стали казаться подозрительными, я ещё напишу).
Пепс, увидев в Ночном Шныре родственную душу, исправно к нему захаживал. Что-то их связывало, и я из любопытства, и как тот дурак, которому показывают на небо, а он смотрит на палец, попытался сблизиться с Ночным Шнырем.
Помню, в секторе я к нему подошёл на правах знакомого Пепса и мы с ним где-то полчаса провели вместе. Ночной Шнырь произвёл на меня гнетущее впечатление. Он говорил тихо и злобно, и его грустные бульдожьи глаза смотрели вдаль. Естественно, он меня учил (я же писдюк), и учение это было параноидально мрачным. Повсюду скрываются опасности, каждый второй доносчик, быдло равнодушно жуёт жвачку, кровожадные блатные сидят в засаде. Я ретировался в полной уверенности, что Ночной Шнырь сумасшедший. Но дело было не в нём, а в Пепсе. Пепс оказался хитрей, и вот как я это понял.
Ещё с лета моё внимание обращал на себя Стефан. Он крутился с Грузином и прочими блатными. Вёл себя нагло, надменно и ходил по бараку медленной, вызывающей походкой, покручивая перед собой чётками. В проходах всегда было много мусора, зеки выбрасывали фантики, бумагу, даже «нифеля» (чайная гуща) выплёскивали на пол. Через каждые два часа шнырь со шваброй выволакивал эти сугробы.